- Санкт-Петербургская Духовная Академия - https://old.spbda.ru -

Архимандрит Ианнуарий (Ивлиев). «За достоверность факта ручаюсь честным словом – Христос воскрес!» О «Пасхальных письмах» Владимира Соловьева

Тема Воскресения Христова и воскресения вообще не очень отражена в основном творчестве Владимира Соловьева – в таких его работах, как «Оправдание добра», «Учение о Богочеловечестве» и так далее. Если вы внимательно читаете все эти философские или философско-богословские труды, то вы видите, что тему воскресения он всегда обходит некоторым невниманием. И только в последние его годы эта тема все ярче и ярче о себе заявляет. Неудивительно, что одна из последних его работ была работа, которая называется «Судьба Пушкина». Сразу после несчастной смерти поэта в образованных кругах стали раздаваться голоса: «ах, как рано он умер», «ах, как много он мог бы еще сочинить прекрасных произведений», «ах, какая жестокая, какая слепая, неумолимая судьба постигла его». Отталкиваясь от этих рассуждений досужей публики, Владимир Соловьев пишет очень интересную, замечательную работу «Судьба Пушкина». Да, он соглашается с тем, что в обыденном сознании многое приписывается судьбе, року. Судьбу называют «враждебной судьбой», «слепой», «бессердечной», «беспощадной», «жестокой»; иногда с некоторой насмешкой говорят об иронии судьбы. И все эти выражения предполагают, что наша жизнь зависит от чего-то нам неподвластного – от либо равнодушной, либо от злобной и жестокой судьбы. И именно об этом говорит одно из стихотворений Пушкина: И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть И равнодушная природа Красою вечною сиять. Когда в понятии «судьба» подчеркивается именно это свойство – равнодушие, то под судьбой имеются в виду природа, физические законы этого мира, согласно которым, хочешь не хочешь, ты уходишь в небытие, рано или поздно. А когда говорится о судьбе злочастной или даже злобной, жестокой, враждебной, то в понятие судьбы вкладывается еще и какой-то нравственный смысл, и понятие судьбы связывается с каким-то злобным, демоническим, адским началом в этом мире. Конечно, в действительности, как указывает Соловьев в своей работе о Пушкине, в нашей жизни есть и то, и другое. Есть и «законы равнодушной природы», природы, которой совершенно все равно, когда и как вы умрете; а есть и злое, сатанинское начало в мироздании, и человеку приходится иметь дело и с тем, и с другим. Но возникает вопрос: окончательно ли человек зависит от этих сил – материалисты сказали бы: от равнодушной природы; язычники сказали бы, какие-нибудь античные греки: от слепой, а подчас и злобной судьбы, определяемой какими-то богами? Действительно ли эти силы окончательно определяют ход нашей жизни и решают ее исход? Эта проблема, этот мучительный вопрос стоит перед каждым человеком, или встает рано или поздно: либо в детстве люди задают вопросы о том, а что будет после, а как это – умереть? Либо уже ближе к закату своей жизни люди все чаще и чаще задаются этим вопросом: а что дальше? И вот в работе «Судьба Пушкина» Соловьев, может быть, несколько суховато, по-философски, но, в общем, все же замечательно, доказывает, что не злая судьба определяла путь Пушкина, и не только «равнодушная природа», и то, что мы называем судьбой, лучше было бы назвать Промыслом Божиим. Там это показано замечательно. Эта работа была написана в 1897 году. И в это же время Соловьева вообще очень занимает вопрос судьбы и влияния Божественного на человека. С одной стороны, влияние природы, злых сил; а, с другой стороны, Божественных сил – но какое участие сам человек принимает в содействии либо тому, либо другому. И вот Соловьев пишет о судьбе Пушкина; кроме того, у него появляется работа «Судьба Лермонтова», и особенное внимание он уделяет еще одной книге о судьбе. Это «Жизненная драма Платона». В это время, начиная с середины 1890-х годов, Соловьев энергично занимается переводом «Диалогов» Платона. И появляются четыре первые диалога, переведенные им, и он пишет также комментарий к этим своим переводам, и придает им очень большое значение. Между этим великим греческим философом и русским философом, его учеником, было какое-то духовное родство и, можно сказать, почти конгениальность. Логические, сухие, рациональные схемы – наподобие тех философов, которые являются классиками немецкой философии, такие, как Кант, Гегель, были чужды Платону. Те из вас, кто читал его сочинения, помнят, что это живые, поэтические, наполненные жизненными соками диалоги, разговоры между людьми. Это замечательные художественные произведения. Но примерно то же самое мы можем сказать и о сочинениях Соловьева. Как Платон был не только философом, писавшим красивые философские сочинения, похожие почти на романы или на пьесы, и в то же самое время был прекрасным поэтом, – так же и Соловьев был художественным философом и в то же самое время довольно известным поэтом. Соловьев чувствовал Платона как свое второе «я», и поэтому переводил его. И его статья о жизненной драме Платона – это блестящий опыт жизнеописания человека, но не только: это горячая исповедь его собственного сердца. Жизнь Платона представлялась Соловьеву трагедией, завязка которой лежала в жизненной драме его учителя Сократа. Сократ был праведником, которого очень любил Платон. Вообще вся фигура Сократа приобрела для Платона универсальный характер, как бы вопрос: быть на земле или не быть правде, нравственной справедливости, нравственному началу? И вот, оказывается, нет правды на земле; Сократ не смог победить, несмотря на то, что это был человек самый праведный в своем окружении. Но его, который в глазах Платона был едва ли не божествен, постигла неудача: жители его родного города принудили его покончить жизнь самоубийством, это была своеобразная казнь. И это дало толчок для философской системы Платона. Чтобы спасти правду – ведь не может же не быть правды, ведь наше сердце требует ее! – Платон объявляет, что этот мир, нас окружающий, мир физической реальности, ненастоящий мир; что существует другой мир, в котором живет правда. Это мир идеальный, мир идей. И отсюда появилась идеалистическая философия, или ее еще называют философией дуализма, в которой существует два мира: мир материи и мир идей. Таково жизненное происхождение платонического идеализма. Как соединить эти два мира? Платон указывал на соединяющее начало между этими двумя мирами – на эрос. Под «эросом» надо понимать не то, что мы сегодня привыкли понимать под эротикой. Может быть, лучше было бы сказать – любовь. Такая попытка соединить мир реальный и мир нравственной правды через любовь, через Дух любви, Платону такая попытка не удалась. Человек одной силой ума, своего гения, своего умозрения, своей личной нравственной правды, не может в действительности исполнить своего предназначения, то есть победить неправду, победить смерть – не в умозрении только, но и в реальности, в действительности. И это ведь путь христианский, путь Богочеловеческий, а для Платона такой путь был, естественно, закрыт. И все же Соловьев во многом следует Платону и претерпевает в своей жизни примерно ту же самую драму, которую претерпел и Платон, который в конце жизни разочаровался в своих собственных усилиях. Так и Соловьев к концу жизни подходит к разочарованию во всей своей прежней философской установке. И вот уже под самый занавес, в самые последние годы XIX века, Соловьев пишет свои «Воскресные письма». Это целый ряд писем, небольших публицистических статей, которые он пишет в 1897-98 годах, начиная с января или с февраля, каждое воскресенье по одному письму. Поэтому они называются «Воскресные письма». Когда дело подошло к апрелю, то там уже были и воскресенья великопостные, а в конце было и пасхальные воскресенья – так появляются его «Пасхальные письма», затрагивающие воскресенья пасхального периода. От этих писем веет уже совершенно новой философской тенденцией, а, главное, нравственной, религиозной новой тенденцией. В одном из первых писем Соловьев пишет: однажды, пользуясь остановкой поезда, он вышел из вагона, пошел в лес и стал думать о своей жизни. И вдруг он понял, что в его возрасте, когда жизнь уже, надо считать, как он пишет, «прочим временем живота нашего», человек должен остаток своих сил направить на одну только цель: обеспечение совершенного бессмертия. Вот так, почти по-детски, прямолинейно и несколько наивно он пишет. А что для этого надо делать? И тут Соловьев все же пока приходит к своим прежним аскетическим установкам: надо обратить внимание на свои страсти. Но если раньше он писал, что надо умерщвлять собственные страсти – как аскеты давних веков, подвижники более близких к Соловьеву времен, как буддисты какие-нибудь; то теперь он пишет, что надо страсти не умерщвлять, а преобразовывать эти страстные силы души; надо направлять их к добру, чтобы они стали духовной силой, как он пишет, «живой водой, текущей в вечность». Конечно, эта точка зрения еще далека от христианского, истинного взгляда на наше бессмертие. Но все же какое-то продвижение к этом направлении чувствуется. И постепенно, особенно это чувствуется уже в «Пасхальных письмах», вера в действительное Воскресение Христово и в бессмертие человека становится в центре внимания Соловьева, в центре всей его духовной жизни. «Христос воскрес» – все сводится теперь для Соловьева к этой великой истине. И даже в частных записках, в небольших письмах он пишет с некоторой шутливостью. Вот он пишет одному из своих друзей: «Христос воскресе! Дорогой, глубокоуважаемый Михаил Матвеевич! За достоверность факта ручаюсь честным словом – Христос воскрес!» Или пишет матери: «Хотя сегодня только четверг, но смело могу Вас уверить, матушка, что Христос воскрес!» Конечно, во всем этом есть шутливая ирония, которая скрывает то, что человек постоянно думает об этом. И вот Одиннадцатое из этих писем, пасхальное письмо, так и называется «Христос воскрес». Это очень интересное письмо. Вот его начало: «Христос воскрес – это первая, решительная победа жизни над смертью. Непрерывная война между ними (между жизнью и смертью, между Живым Духом и мертвым веществом) образует в сущности всю историю всего мироздания. Хотя и много насчитывалось побед у Духа до Воскресения Христова, но все эти победы были не полные и не решительные». И вот здесь, конечно, следуя очень модному тогда веянию дарвинизма, вообще эволюционизма, учений о непрерывном прогрессе – Соловьев, конечно, поддавался всем этим влияниям – и он пишет сначала о «великой победе жизни, когда среди косного неорганического вещества закишели и закопошились мириады живых существ». Он пишет о возникновении жизни из мертвого. Это была, по его мнению, первая победа, первый шаг – «живая сила овладевает мертвыми элементами, делает их материалом для своих форм, и при том какое огромное и все возрастающее богатство форм, какая замысловатость, какая смелость целесообразных построений! От мельчайших зоофитов до великанов тропической флоры и фауны! Но – смерть только смеется над всем этим великолепием. Она реалистка; прекрасные образы и символы ее не пленяют; она знает, что красота природы – только пестрый, яркий покров на непрерывно разлагающемся трупе. Но разве природа не бессмертна? – Всегдашний обман. Говорят об умирающей и вечно возрождающейся природе – какое злоупотребление словом! Если то, что сегодня рождается, не то же самое, что умерло вчера, а другое – то в чем же здесь воз-рождение. Из бесчисленного множества мимолетных смертей ни в коем случае не выйдет одна бессмертная жизнь». Так что, это победа Пиррова, можно сказать, ненастоящая победа жизни над смертью. «Зло (Соловьев не пишет: «грех», а пишет о каком-то «зле») искажает даже Божию заповедь «плодитесь и размножайтесь». Зачем? Не для того, чтобы расширить, упрочить, увековечить собственную жизнь, а для того, чтобы поскорее исчезнуть, чтобы было кому сменить и заменить вас – наполняйте землю своими смертными останками, будьте только местом для следующего поколения, которое в свою очередь лишь станет мостиком для следующего поколения – и так далее, и так далее. Постоянно возобновляющийся обман смертной жизни». Так что это жизнь только кажущаяся – жизнь «равнодушной природы», которая нас окружает. Но, как пишет дальше Соловьев, следуя теории прогресса и эволюции, «война между жизнью и смертью вступает в новый фазис с тех пор, как эта война уже ведется существами не просто живущими и умирающими, но сверх того еще и существами мыслящими о жизни и смерти». Соловьев говорит о появлении разума, это новый шаг. Но мысли о победе еще не означают победы. Герои человеческой мысли, великие мудрецы и Запада, и Востока – такие как Будда, тот же самый Сократ, все они умерли, умерли и не воскресли. Так что сила физическая неизбежно побеждается смертью, а сила умственная, хоть и стремится к победе, но она недостаточна, чтобы победить смерть. И «только беспредельность нравственной силы», пишет Соловьев, «дает жизни абсолютную полноту». Все это согласно разделению самого Соловьева, который следует здесь немецкой классической философии. Вся философия делится на несколько разделов. Учение об истине называется онтология, это то, что нас окружает, то, что есть; существует также гносеология – это познание этой истины; учение о красоте – это эстетика; учение о правде – этика. Под правдой понимается нравственное добро. Вот эстетика: как бы мы ни наслаждались видами прекрасной природы, она оставляет за собой только трупы; так что эстетика нам ничего не дает. Познание окружающего мира, в том числе знание о жизни и смерти, то есть и онтология, и гносеология нам тоже ничего не дают. Но зато этика, нравственное начало, если оно овладевает человеком, то оно может привести к победе. Но не каждого человека, потому что у человека нет этой беспредельной нравственной силы. Но, как пишет Соловьев, «Распятый Сын Человеческий и в то же самое время Сын Божий, Который почувствовал Себя оставленным людьми, и Богом, и при этом молившийся за своих врагов, Он не имел предела для Своей духовной силы, и никакая часть Его существа не могла стать добычей смерти. Поэтому Христосвоскрес всецело, не только Своею душою, но и всей Своей природой». Таким образом, Воскресение Христово, утверждает Соловьев, «есть тем самым торжество Разума, Логоса в этом мире. И оно есть чудо». Но тут же Соловьев добавляет: «Чудо в каком смысле? Лишь в том смысле, в каком всякое новое проявление чего-то необычного, невиданного удивляет и заставляет нас чудиться, а на самом деле как появление органики из неорганики» – то есть первого живого существа, какой-нибудь клеточки среди мертвых минералов, «как появление первого разумного существа, Адама, над царством бессловесных животных были чудом, так и появление всецело духовного и не подлежащего смерти человека, «Первенца из мертвых» – тоже чудо. Но то, что нам представляется чудом, должно пониматься как нечто совершенно естественное, необходимое, как совершенно разумное событие. И если бы Христос не воскрес, мир оказался бы бессмыслицей, царством зла, обмана, смерти…» Тут Соловьев следует увещеваниям апостола Павла. С одной стороны, вроде бы здесь говорится о том, что весь тварный мир, сотворенный Богом, движется к какой-то цели, причем движется естественным путем. Вот появляется жизнь, вот потом жизнь развивается и появляется разумный человек, а потом разумный человек развивается, развивается, появляются какие-то мудрецы, но они все же недостаточны – и, наконец, появляется такой «Сверх-добрый Человек»… У Соловьева этот элемент естественного эволюционизма здесь присутствует, хотя постепенно появляются и соображения о том, что все-таки это не просто человек, но Богочеловек. Ведь это еще и Сын Божий. Но вот эта божественность Иисуса Христа как-то все-таки не подчеркивается. Здесь Соловьев выступает прежде всего как философ, выученик, можно сказать, гегельянского толка, размышляя о том, что все устремляется к какому-то саморазвитию. Надо сказать, что подобные тенденции в религиозной философии не единичны. Например, ХХ век показывает нечто похожее, скажем, в католической религиозной философии – я имею в виду Тейяра де Шардена, у которого тоже говорится об эволюции. Ведь это был великий эволюционист, открывший нам многое, делавший раскопки в Китае, – и в то же самое время крупный религиозный мыслитель. Он говорил о том, что все эволюционирует ко Христу. Возможно, вам известно, что эта философия была не только отвергнута, но и запрещена Римской Церковью, потому что все же христианство нам утверждает вслед за апостолом Павлом, что всякая мудрость человеческая является глупостью перед Лицом Божиим, и всякая глупость Божия является истинной мудростью – помните: «Евангелие Христово есть соблазн для иудеев и безумие для эллинов», то есть глупость для мудрых людей. Бог вторгается в Свое творение непредсказуемым образом, и никакие человеческие рассуждения об эволюции здесь не помогут. Более того, само понятие прогресса никем не доказано, хотя мы видим какие-то явные его следы, они отражаются на каждом из нас, мы видим его в нашей повседневной жизни – прогресс технический, прогресс медицинский. Сейчас очень много, например, говорится о страшном ХХ веке с его убийствами, с его кровавыми войнами, но ведь все это является досужими, в общем-то, разговорами на кухне, не более того, потому что если вы посмотрите на статистику – а ведь есть такая наука как «Big History», «Большая история человечества», история человеческой популяции, и есть такой «коэффициент кровопролитности» в социологии. Так вот, этот «коэффициент кровопролитности» неуклонно понижается, причем понижается очень сильно. А это число убийств в единицу времени на какую-то группу населения. Если вы возьмете какие-нибудь пещерные времена, или Древнюю Грецию, или времена Римской империи, или Средних веков, или даже XIX век, то вы увидите, что крови пролилось гораздо больше, чем в страшном ХХ веке. Убийств становится все меньше и меньше – в относительном плане, по сравнению с ростом населения. А рост населения? А возраст? Подумайте, еще на грани XVIII-XIX веков самая длинная продолжительность жизни человека была, например, во Франции времен Французской революции, 23 года! А по Европе в среднем – 20 лет. Эта статистика, конечно, выведена за счет детской смертности, конечно. Ведь детская смертность была колоссальная – из десяти родившихся детей только двое давали дальше потомство. Сейчас если мы встречаем детскую смертность 5 процентов , где-нибудь в Африке, мы считаем это катастрофой, а в наших европейских странах, в Америке это 0,0000…сколько-то процентов. То есть такие видимы прогрессы – в биологии, в технике, в медицине. И все же, одновременно с этим нарастает и непредсказуемость дальнейшего. Те же социологи нам говорят о том, что непредсказуемость, опасность каких-то катастроф нарастает, нарастает по логарифмическому закону: кривая постепенно стремится к вертикали; и вот эта вертикаль будет достигнута где-то в середине ХХI века, если все будет идти теми же самыми темпами. Это очень неутешительные прогнозы. Так что одновременно с прогрессом мы видим и нарастание ощущения конца света. Есть такое предощущение у футурологов, у экологов и так далее. И поэтому размышления Соловьева его подводят к такому догматически безупречному утверждению о том, что Воскресение есть не что-то естественное для человека, а есть действительно вторжение Божественного в человеческую жизнь и в жизнь природы. Но в «Воскресных письмах» 1897 года это еще не совсем чувствуется. Но вспомните, когда умер Соловьев? В 1900-м году. И в 1897 году ему оставалось жить не более трех лет. И вот тут с ним случается некое событие, которое упоминают несколько авторов, следуя его личным рассказам. Это было в 1898 году. Событие, которое резко поменяло его отношение ко злу в этом мире, к тому, что зло одними только нравственными усилиями человека, даже самого прекрасного, победить невозможно. И об этой своей перемене он сам упоминает в предисловии к «Трем разговорам». Вообще говоря, учение о зле – а смерть есть очевидное зло, об этом говорит нам наше нравственное чувство, ведь никому из нас не хочется умирать и видеть наших ближних умершими – так вот, отношение к злу было самым разным на протяжении всей человеческой философии, но нас интересует прежде всего философия христианская. Блаженный Августин занимался этой проблемой и считал, что зло есть лишь естественный недостаток, несовершенство, нечто исчезающее с ростом добра. Ведь все творение есть добро. А недостаток добра есть зло. То есть фактически зла-то и нет! Есть только недостаток добра. Это такая очень хитрая позиция. А другая, противостоящая ей, говорит о том, что зло не есть просто отсутствие чего-то, ноль, недостаток, или даже «минус» добра, а есть реальная, действительная сила, которая посредством искушений, соблазнов, прямых вторжений появляется в нашем мире, и чтобы успешно бороться со злом, надо иметь какую-то силу. И эту силу черпать в ином порядке бытия – в Божественном, а не в человеческом. Вот до сего момента вся философия Соловьева склонялась к точке зрения блаженного Августина: зло несубстанционально, оно не имеет собственной сущности, собственной субстанции. Зло – это только отсутствие блага, добра. И вот теперь произошел какой-то случай, какое-то мистическое переживание у Соловьева, которое заставило его поверить, как он пишет, «в черта». Что с ним произошло? Его племянник пишет так: «Существует предание, что в первый день Пасхи, войдя в каюту парохода (это было последнее путешествие Соловьева в Египет), Владимир Сергеевич увидел в каюте, на подушке сидящего черта в виде мохнатого зверя. Владимир Сергеевич обратился к черту со словами: «А ты знаешь, что Христос воскрес?» Тогда черт бросился на Владимира Сергеевича с кулаками, закричал: «Не воскрес! Не воскрес!» – и избил его. Потом Соловьева нашли без сил, в обмороке, лежащего в каюте на полу…» Так рассказывает его племянник. И были и другие рассказы, в общем, похожие сообщения. По всей видимости, какое-то мистическое переживание произошло, что-то случилось. А уж как описываются мистические переживания – мы знаем, что они могут быть часто описаны в самых удивительных символических формах, которые доступны для нашего ощущения, понимания. Так что это был вполне реальный опыт для него, о чем он потом пишет и в своих стихах.

Весной 1899 года, меньше чем за год до своей кончины, Соловьев последний раз едет за границу, на курорт. Он живет на французской Ривьере в Каннах. И там он начинает писать свой последний труд, который называется «Три разговора». А заканчивает он эти «Три разговора» в Петербурге в 1900 году, в январе. «Три разговора» следуют платонической традиции диалога. Там даже не диалог, а полилог, то есть там много лиц-участников. У Платона тоже часто в разговоре участвуют несколько персонажей. И к этим «Трем разговорам», видимо, следуя своему мистическому опыту, Соловьев добавляет так называемую «Повесть об антихристе». Соловьев позволил себе прочесть эту «Повесть об антихристе» как публичную лекцию на философском собрании. Но его лекция, его последние слова в этом мире, вызывают протест и насмешки. В этой повести Соловьев художественно истолковывает Священное Писание, прежде всего Апокалипсис, соединяя какие-то исторические черты с романтической фантастикой типа той, что мы находим у Гофмана, скажем. Можно себе представить, какой дикой дерзостью, каким безумием показалось это чтение русской публике 1900 года – прогрессивистской, модернистски настроенной, довольно разнузданной публике того времени. Хотя Соловьев был очень известен, многими высочайше ценимый философ, но тут все просто пришли в какое-то возбуждение и негодование. Правда, часть публики аплодировала Соловьеву, но, например, такой знаменитый писатель, как Василий Розанов – он сидел, слушал и на середине этой лекции Соловьева демонстративно упал со стула… А газеты наполнились глумливыми, едкими статьями и фельетонами. Например, кусочек фельетона: «Газетный переулок. Сумерки. Странные люди. Господин Владимир Соловьев – лик письма греческого, от него пахнет кипарисом, глаголет: «Се, грядет антихрист тридцати трех лет отроду, и число его 666, и ныне имеет отроду лет пятнадцать, и уже курит нарицаемые папиросы… Испепеляй, близится, близится!»» Ну, и подобные всякие шуточки появлялись в газетах после появления этой «Повести об антихристе». А сам Соловьев писал следующее: «Это свое произведение я считаю гениальным». И надо сказать, что он вряд ли ошибался. «Три разговора», вообще говоря, это спор со Львом Толстым, тоже великой фигурой того времени, не только писательской, – к тому времени о писателе Льве Толстом говорили гораздо меньше, чем о публицисте и религиозном деятеле Льве Толстом. И вот этот спор с Толстым, выраженный в «Трех разговорах», и «Повесть об антихристе», вообще говоря, одни из вершин русской религиозной мысли. И наша литература вообще не имеет ничего равного этим произведениям по своему пророческому вдохновению, по глубине истинно христианской мысли. Это последняя точка Соловьева была воистину христианской точкой под всей его философией. Конечно, вся религиозная философия была христианской, но в основном она была такой скромной философией немецкого плана, либо талантливой церковно-христианской публицистикой. А вот здесь мы встречаемся истинно с учением христианским. Некоторые сравнивают эти произведения лишь с «Великим инквизитором» Достоевского. В этом произведении у Соловьева скрещиваются две линии, которые проходят через всю его жизнь: это борьба с толстовством и линия каких-то эсхатологических предчувствий конца. Тут надо посмотреть на отношения Соловьева со Львом Толстым. Эти отношения – а они очень часто встречались – отличались сложностью, мучительностью. Эти два человека были полярно противоположны друг другу во всех отношениях. Один прожил долгую жизнь, другой умер довольно рано; один здоров, другой – немощен; один великий писатель, другой – философ, для России, конечно, очень крупный, может быть, самый большой, но если уж мы будем смотреть непредвзято и серьезно, то, разумеется, наши великие для нас философы с точки зрения классической философии, скажем, немецкой философии, представляют собой довольно скромное зрелище. Недавно я прочитал слова одного крупного немецкого философа ХХ века. Когда он читал Соловьева, то он восхищался, он говорил: как прекрасно! И, когда он прочитал всего Соловьева от корки до корки, этот философ заявил: какая очаровательная болтовня! Вот оценка немецкого философа с высоты Канта, Шеллинга, Фихте, Гегеля; вот так он расценивает творчество Соловьева. Да, публицистика, милая философская публицистика, не более того… Ну, и далее, если сравнивать Толстого и Соловьева: Толстой – рационалист. Да, они оба стремятся к аскезе, но мы знаем, что такое аскеза Толстого, она вся насквозь рациональна. Да, рисовые котлетки, да, отказ от мяса; молоко? – упаси Бог! Нет, только миндальное молочко! Но все мы прекрасно знаем из воспоминаний, что все эти рисовые фрикаделечки варились на курином бульончике, потому что его супруга, конечно, не могла позволить, чтобы он совсем «погибал» от своей аскезы. А Толстой делал вид, что этого не замечает, что молоко не миндальное, а сливочки, и так далее… Соловьев, действительно, иногда впадал в аскетические крайности, его жизнь была почти отшельнического характера. То есть это совершенно разные аскезы. Словом, они были разные люди; каждая их встреча превращалась в столкновение. Казалось, они просто не могли дышать одним воздухом. Проповедь Толстого оскорбляла самые заветные убеждения Соловьева; а учение Соловьева с его мистикой, с его церковно-государственными утопиями, с всевозможными пророчествами – все это просто раздражало Толстого, он этого терпеть не мог. Но тем не менее их что-то притягивало друг к другу, они сходились, сидели, оба молчали угрюмо; потом начинали ожесточенно спорить, разбегались, потом опять мирились, опять сходились. И так продолжалось всю жизнь. И самый главный пункт их расхождений, как указывал сам Соловьев, правда, уже в самом конце своей жизни, в письме, которое он написал Толстому, – это Воскресение Христа. Вот это самый главный пункт расхождений. Соловьев доказывал Толстому, что на основании его же собственного мировоззрения, мировоззрения Толстого, он должен принять истину Воскресения, потому что духовная жизнь, несомненно, должна подчинять себе физическую в человеке. Духовная жизнь все возрастает; весь мировой исторический прогресс, процесс ведет к полной победе Духа над смертью. И к тому же были ведь и свидетели, очевидцы – конечно, какие-то малограмотные евреи-апостолы, которые же рассказывали о Воскресении Христовом, мы же не можем обвинить их в том, что они все это выдумали. Конечно, всех этих доказательств, к которым прибегают и наши катехизисы, как мы это знаем, или семинарские учебники по основному богословию, во всех этих доказательствах очень много наивного, «гегельянского», эволюционистского. И, конечно, все это не могло убедить Толстого ни в малейшей степени. И Соловьев, наконец, понимает, что никакое согласие с Толстым, автором труда «В чем моя вера», где он отрицает Воскресение, для Соловьева невозможно. И если раньше Соловьев спорил с толстовством как с вредным заблуждением, то в «Трех разговорах», в своей последней работе, Соловьев говорит о другом. Учение Толстого обличается им как антихристова ложь. Это уже очень серьезно. Ведь за Толстым стоит целое мировоззрение. В предисловии к «Трем разговорам» Соловьев сатирически пишет о так называемом «новом христианстве» – христианстве непротивления злу насилием; христианстве утверждения добра в людях; христианстве нравственной проповеди, увещеваний: «Люди, будьте добрыми, будьте хорошими». Что же, это очень хорошая проповедь – ну и что дальше? Что же, от этого Каин не убьет Авеля? И вот Соловьев пишет: «Много лет тому назад прочел я известие о новой религии, возникшей где-то в восточных губерниях. Эта религия, последователи которой назывались вертидырниками или дыромоляями (а надо сказать, что действительно в Сибири была такая секта) состояла в том, что, просверлив в каком-нибудь темном углу в стенке избы дыру средней величины, эти люди прикладывали к этой дыре губы и много раз настойчиво повторяли: «Изба моя, дыра моя, спаси меня, спаси меня». Никогда еще, кажется, предмет богопочитания не достигал такой крайней степени упрощения. Но если обоготворение обыкновенной крестьянской избы и простого отверстия в ее стене есть явное заблуждение, то должно сказать, что это было заблуждение правдивое. Эти люди дико безумствовали, но никого не вводили в заблуждение. Про избу они так и говорили «изба», а место, просверленное в стене, справедливо называли «дырой»: «Изба, спаси, дыра, спаси». Но религия дыромоляев скоро испытала эволюцию и подверглась трансформации. И в новом своем виде она сохранила прежнюю слабость религиозной мысли и узость философских интересов, прежний приземистый реализм, но утратила прежнюю правдивость. Своя изба теперь получила название «Царства Божия на земле», а дыра стала называться «новое Евангелие». И что всего хуже, различие между этим мнимым Евангелием и настоящим совершенно такое же, как между просверленной в бревне дырой и живым и целым деревом. Вот это существенное различие новые евангелисты всячески старались замолчать и заговорить». Это справедливо, конечно, не только для толстовства, где «новое Евангелие», «Евангелие непротивления», «Евангелие» такого скорее буддистского характера, но и для попыток построения Царства Божия и перевоспитания людей, если не удается нравственной проповедью, то хотя бы гильотиной или расстрелами. Ведь это то же самое, и коммунистическая идея тоже. Ведь это «Царство Божие на земле», построенное естественным путем – будь то эволюционным (как прежде и Соловьев считал), будь то нравственной проповедью: «Любите друг друга» – да, полюбят… Скорее, зарежут за стенкой. Или – «грабь награбленное». Ни у кого ничего не получилось и не получается, даже получается все хуже и хуже. Так что эти речи Соловьева пригодны ко многим учениям, не только к толстовству. Вот это предисловие, отрывок из которого я прочитал, было написано в Светлое Христово Воскресение 1900 года. А 31 июля того же года Соловьев скончался, то есть буквально через несколько месяцев. А вот, если вдуматься, – в чем же загвоздка, в чем же спор? Собственно, толстовство воспринимается теперь уже Соловьевым, после всех его мистических переживаний под конец жизни и в предощущении конца и единственного якоря – Воскресения Христова, толстовство теперь воспринимается Соловьевым как полное отступничество от христианства. Но многие ли из нас могут назвать себя истинным христианином? Все мы, так или иначе, оступаемся, отступаем от Христа, отходим или не доходим. Но все же не принципиально, в каких-то деталях, в частностях. А вот здесь Соловьев видит полное отступничество от христианства, а именно, от идеи свободы во Христе, потому что в толстовстве он видит возврат к ветхой религии, к законничеству, к попытке построить Царство Божие на земле путем введения каких-то нравственных требований, нравственного закона – как это было в толстовстве, скажем. Путем воспитания, перевоспитания, уговоров и так далее – помните, как это было в Ветхом завете? Если вы будете следовать заповедям Моисея, тогда и будете спасены. А как? И вот «Три разговора». В первом разговоре – на даче, на южном берегу Франции, под вечер, встречаются несколько человек: Генерал, который у Соловьева олицетворяет простодушное бытовое христианство; затем некий господин Z, бывший семинарист, который олицетворяет самого Соловьева; там же Политик, который олицетворяет христианство просвещенческого, рационального характера; затем некая Дама, которая вставляет подчас какие-то глупенькие реплики, она играет роль такого шута на сцене; и некто Князь – за этим названием, конечно, сразу возникает образ Князя тьмы; некто Князь, который олицетворяет толстовство. И вот в первом разговоре главное действующее лицо, главный участник разговора – Генерал. Ему указывают на то, что война – это зло. Конечно, зло, кто же с этим не согласится! И вот Князь ему говорит: как же Вы можете допускать такое – брать в руки оружие, убивать?! На это Генерал рассказывает ему несколько очень интересных случаев из кавказской войны. Например, случай, когда они должны были освобождать какое-то армянское селение от турецких башибузуков. Но когда они пришли в это селение, они увидели чудовищную картину, которая даже солдатам, много повидавшим виды, показалась чем-то невообразимо адским. Все селение было сожжено, люди замучены – кто распят, у кого содрана кожа; женщина, крепко привязанная к телеге, а напротив нее к колу был привязан ее маленький младенец и под ним разведен костер, чтобы она смотрела на мучения своего ребенка… И так далее, и так далее. Дальше Генерал рассказывает, как они догнали этот отряд башибузуков и как они их всех расстреляли. На это Князь говорит: но ведь это же тоже люди! Это же наши братья по Адаму! На что Генерал резонно замечает: братья-то братья, но ведь братья тоже бывают разные. И у Адама были разные дети – Каин и Авель. То есть с позиции простого человека, простого вояки Генерал защищает войну, что с точки зрения толстовства, конечно, безумие. Как можно, как можно! Только непротивление! И вот Соловьев указывает на то, что война – это реальность нашего мира; мы бы сказали, такая же реальность, как землетрясения, как цунами, которые не зависят от нашей личной воли; и Соловьев говорит о том, что война-то бывает разная. Бывает хорошая война, а бывает плохая война. Эта теория, правда, принадлежит не Соловьеву, это естественная теория. Но, вообще говоря, понятие хорошей, «справедливой», войны и злой, «несправедливой» войны было введено впервые тем же самым блаженным Августином. До Августина никакого теоретизирования о войне вообще не было. Была война, идет племя на племя; все войны были грабительскими. Ведь есть-то и жить-то охота! И вот идут воевать или защищаться от тех, кто на тебя нападает. Правда, были в древности уже и до Августина и другого типа войны, а именно, религиозные войны. Но это только ветхозаветная, священная война, война Яхве, война Господа Бога с помощью Израиля против чуждых богов, которым поклоняются язычники. Это священная война. Потом была священная война уже после Августина, у мусульман, но мусульмане – это почти то же, что и Ветхий завет, никакой большой разницы нет здесь. Так вот, христиане отвергли понятие «священной войны». А какая же война? Как же оценить войну? То, что она –зло, это понятно; но зло вынужденное. И вот Августин говорит, что бывают войны справедливые, бывают войны несправедливые, и определяет, что такое справедливая, а что такое – несправедливая война. Потом концепции Августина развивались все больше и больше, а в Средние века привели к утонченным понятиям и определениям справедливой войны – скажем, нельзя убивать мирное безоружное население. Это уже в Средние века было введено. Нельзя причинять ущерб больший, чем причинили тебе; нельзя пленных убивать – такие были введены рыцарские понятия. И так далее. И до сих пор действуют эти августиновы правила, более, конечно, утонченно разработанные. Но тем не менее это не отменяет войну. «В этом греховном мире, – пишет Соловьев, – наш нравственный долг – помогать тому, кого обижают. Да, все люди братья, но важно знать, кто Каин, а кто Авель. И если на моих глазах брат мой Каин дерет шкуру с брата моего Авеля, и я именно по неравнодушию к братьям дам брату Каину такую затрещину, чтобы ему больше не до озорства было, Вы вдруг меня укоряете, что я про братство забыл!» Наивно полагать, что нравственное воздействие, что проповедь какого-нибудь толстовца или какого-нибудь другого проповедника удержит башибузуков от поджаривания на огне армян… Вот это, так сказать, первый удар по толстовству. Во втором разговоре речь идет несколько о другом. Там уже главное действующее лицо – это рациональный Политик. Этот Политик как бы усиливает, сам того не желая, эту христианскую струю в отношении к закону. Христианство – это все-таки религия свободы, свободы от всякого закона. Закон диктует человеку – в Евангелиях говорится, и часто у апостола Павла о том, что если раньше мы служили, были как бы рабами, слугами, то теперь мы уже дети для Своего Отца, Его сыновья. А это все-таки разные вещи. Мы уже не по долгу служим, а по любви следуем воле Своего Отца. Ведь в этом суть и соль христианства. Так что всякое законничество – вот хотя бы это отношение к заповеди «не убий» – ведь это прекрасная заповедь! Как же ее не уважать! Но ее нельзя абсолютизировать, иначе мы скатимся снова до Ветхого завета, до законничества. Ведь бывают ситуации, когда нам ничего не остается в этом греховном мире, как нарушать эту заповедь. И это зачтется нам во благо, если мы при этом защищаем наших братьев. И то же самое у Политика. Он рассказывает об одном афонском страннике Варсонофии, который учил не слишком-то много думать о своих грехах, потому что думать о грехах, говорил этот Варсонофий, ведь это значит все время помнить о зле. А помнить зло – это ведь злопамятство, а это плохо… Здесь, конечно, не без юмора приводит Соловьев эти рассуждения. И Политик говорит: «Абсолютное правило, как и всякий абсолют – это есть лишь выдумка людей, которые лишены здравого смысла и чувства жизни, живой действительности. Никаких абсолютных правил я не принимаю, а принимаю только правила необходимые. Я, например, отлично знаю, что если я не буду соблюдать правил опрятности, то это будет гадко и мне самому, и другим». И так далее, и так далее. А дальше идет рассказ об одном афонском страннике, полу-юродивом, но замечательном. «Мой друг его очень уважал и часто советовался с ним по духовным делам. Тот сразу заметил, в чем тут корень зла. Я хорошо знаю этого странника, и мне иногда случалось присутствовать при их беседах. Когда мой друг начинал ему сообщать свои нравственные сомнения, прав ли он был в этом, не погрешил ли в том, Варсонофий сейчас прерывал его: «Э, насчет грехов своих сокрушаешься! Брось, пустое! Вот как я тебе скажу: в день пятьсот тридцать девять раз греши – да, главное, не кайся. Потому что согрешить и покаяться – это всякий может, а ты греши постоянно и не кайся никогда. Потому ежели грех – зло, то ведь зло-то помнить – значит, быть злопамятным. И этого никто не похвалит. А самое что ни на есть худшее злопамятство – свои собственные грехи помнить. Уж ты лучше помни то зло, что тебе другие сделают, в этом есть хоть какая-то польза: впредь таких людей остерегаться будешь. А свое зло – да забудь и думать о нем, чтобы не было его вовсе! Грех только один и есть – это уныние, потому что из него рождается отчаяние, а отчаяние это уже, собственно, и не грех, а сама смерть духовная. А какие там еще грехи? Пьянство, что ли? Так ведь умный человек пьет, поколику вмещает, он безместно пить не будет, а дурак – тот и ключевой водой обопьется. Значит, тут сила не в вине, а в безумии». И так далее. А дальше он пишет: «А хочешь от меня непременно правила? Так вот тебе и правило: в вере будь тверд, не по страху грехов, а потому что уж очень приятно умному-то человеку с Богом жить. А без Бога-то пакостно. В слово Божие вникай, ведь его если с толком читать, то что ни стих, то рублем подарит. Молись ежедневно, хотя раз или два, да с чувством. Умываться-то, небось, не забываешь, а молитва искренняя для души лучше всякого мыла. Постись для здоровья желудка и прочих внутренностей, теперь все доктора советуют после сорока лет. О чужих делах не думай и благотворительностью-то, самое главное, не занимайся, если свое дело-то есть. А встречным бедным давай, не считая, на церкви, монастыри тоже жертвуй без счета. Там уж, в небесном контроле, сами все подсчитают. И будешь ты здрав и душою, и телом, а с ханжами какими-нибудь, что в чужую душу залезают, потому что в своей пусто, с такими-то и не разговаривай». И так далее. И там еще какая-то женщина появляется: «Одну очень умную и образованную старушку он привел в восхищение. Она была хоть и русской веры, но заграничного воспитания и, много наслышавшись о нашем Варсонофии, отнеслась к нему, как бы к духовному руководителю. Но он ей не дал много говорить о своих душевных затруднениях: «И для чего ты себя этакою дрянью беспокоишь, кому это нужно? Вот и мне-то, простому мужику, скучно тебя слушать. А неужто ты думаешь, что Богу интересно? О чем тут толковать? Ты стара, ты слаба, и никогда лучше не будешь». Она мне это со смехом и со слезами на глазах рассказывала…» И так далее. То есть Политик апеллирует к здравому смыслу и говорит о том, что перечисление всех этих грехов, все следования заповедям, правилам, правило здесь, правило там – это все ветхое. Надо жить не по правилам, а жить по любви и по вере, жить в Духе Святом, а не следуя каким-то «правилам». Вот такая интересная точка зрения. И в то же самое время это, конечно, все идет против Толстого, потому что ведь у Толстого правило на правиле, это все бесконечная нравственная проповедь. Но самый решительный бой толстовству и его «новой религии» дается в третьем разговоре. И тут Соловьев как бы побеждает и себя самого, прошлого. Помните, он говорил о том, что добро рано или поздно должно победить зло, естественным путем, как бы эволюционируя в человечестве. И вот здесь теперь Князь (а это граф Толстой, конечно) вслед за Толстым учит, что добро естественным путем победит зло. На это ему отвечают, что если зло можно победить простым непротивлением, то почему Сам Христос не мог победить зла в душе Иуды, и первосвященников, и Каиафы, и всех других, которые Его казнили? Как объяснить вообще неудачу Христа в истории, в чисто физической истории? Как можно после этого надеяться, что это удастся толстовцам? И вот тут Соловьев пишет, что мировой процесс идет не по восходящей линии накопления добра, хотя мы знаем, что оно есть в известной мере, прогресс все-таки существует – и деторождаемость увеличивается, и продолжительность жизни увеличивается, и мобильные телефоны у нас теперь есть, и спутники летают, и на Марс полетим и так далее. Это все внешнее накопление добра, но на самом деле зло этим не уменьшается, потому что зло не есть просто недостаток добра, добра может быть сколько угодно, и еще в тысячу раз больше! И если зло есть просто недостаток добра, значит, зла должно быть все меньше и меньше. Но оно не уступает. Более того, и экологи, и социологи предупреждают, что к середине XXI века могут быть совершенно удивительные вещи, которые мы себе не можем даже представить. Это будет либо какой-то чудесный, непредсказуемый прорыв – либо полное падение в пропасть. Трудно сказать. Во всяком случае, зло обычными, естественными силами человечество преодолеть не может. Даже если нравственное зло, социальное зло при росте, скажем, производства продуктов потребления, или при открытии каких-то источников энергии типа термоядерных реакторов, которые будут давать неограниченное количество энергии почти из ничего – так что социальное зло, может быть, и будет в известной степени устранено. Может быть, и нравственное в какой-то степени. Но останется-то все равно смерть онтологическая, физическая как зло, так или иначе. Ведь все, что существует, так или иначе приходит к концу. Такая теория прогресса, скажем, социализм, противоречит Евангелию, потому что Христос, как пишет Соловьев, принес в мир не мир, но меч. Он пришел не уничтожить зло, но отделить его от добра, и окончательно преодолеть его в Своем Воскресении. Царство Божие не придет никакими усилиями людей, хоть наизнанку вывернись; никогда никакими усилиями люди здесь ни придут к преображенной земле, на которой уже не будет ни зла, ни смерти. Это возможно только после мировой катастрофы, только после полного уничтожения отделенного зла, что возможно только в том, что мы называем Воскресением, как новое творение. И смысл всего этого Соловьев находит в Апокалипсисе, почему он и добавляет к своим трем разговорам эту притчу или повесть об антихристе. Вообще говоря, своему произведению Соловьев придавал глубокий мистический смысл. И когда он написал эту «Повесть об антихристе», изобличил антихриста, или, как он говорил, «дал ему последний бой», то однажды, прочитав в кругу друзей эту книгу, Соловьев спросил: «А как вы думаете, что мне будет за это?» – «От кого?» – «Да от заинтересованного лица, от самого…» – «Ну, это еще не так скоро!» – «Скорее, чем вы думаете». И через несколько дней Соловьев умер. Андрей Белый присутствовал на чтении Соловьева в доме его брата Михаила Сергеевича весной 1900 года. Он вспоминает: «Помню, я получил записку от ныне покойной Соловьевой. Она извещала, что Владимир Сергеевич читает им свой третий разговор, и просила меня прийти. Прихожу. Соловьев сидит грустный, усталый, с той печатью мертвенности и жуткого величия, которое почило на нем в последние месяцы, точно он увидел то, чего никто не видел, и не может найти слов, чтобы передать свое знание. Соловьев начал читать, и при слове «Иоанн поднялся как белая свеча…» (это один из персонажей «Повести об антихристе») он тоже поднялся, как бы вытянулся на кресле, и, кажется, в огне мерцали зарницы. Лицо Соловьева трепетало в зарницах вдохновения…» Если вы не читали «Повесть об антихристе», обязательно почитайте. Это замечательное, одно из лучших сочинений, написанных на русском языке.