Новый роман Евгения Водолазкина «Брисбен» мгновенно стал бестселлером. Он хоть и продолжает развивать идеи предыдущих книг, «Лавра» и «Авиатора», но одновременно это совершенно новый и интересный опыт: как для читателей, так и для самого писателя. Об этом новом опыте мы и беседуем с Евгением Германовичем.
О чем роман «Брисбен»:
Главный герой «Брисбена» — гитарист-виртуоз Глеб Яновский. Перед читателем раскрывается история его жизни с детских лет и до зрелости. На пике успеха, когда Яновский становится мировой знаменитостью, с ним случается несчастье: он заболевает болезнью Паркинсона, и на профессиональной карьере, да и вообще на обычной человеческой жизни приходится ставить крест. Однако болезнь не стала для Глеба духовной катастрофой: ему удается сохранить себя, удается найти новые смыслы жизни. При этом рассказ о жизни героя, данный от третьего лица, перемежается главами из дневника, который ведет сам герой.
Музыка
— Главный герой «Лавра» монах, главный герой «Авиатора» — художник, а главный герой «Брисбена» — музыкант. Случайно ли это? Имеет ли значение профессия героя для смысла романа?
— Мне кажется, все-таки да, имеет. Дело в том, что самое главное в романе — это вовсе не история феноменального успеха моего героя, музыканта Глеба Яновского, а его восприятие жизни, его мысли о себе, о близких, о творчестве, о смерти, о Боге. И то, как он всё это воспринимает, во многом связано с его любовью к музыке и с тем, как на него влияет музыка. Мне очень важно было показать его как человека искусства.
А музыка — это, на мой взгляд, воплощение искусства как такового, в каком-то смысле это самое совершенное искусство. Язык музыки интернационален, музыка напрямую воздействует на наши чувства, и если это музыка настоящая, высокая — то она пробуждает в человеке духовные переживания, которые объективно подводят его к вере в Бога. И это не просто красивые слова — я знаю случаи, когда человек из совершенно атеистической семьи, никакой духовной литературы не читавший, никаких знакомств в среде верующих не имевший, именно благодаря классической музыке начинал задумываться о вере, о Боге, ощущал, что такая музыка, как, например, «Страсти по Матфею» Баха или «Реквием» Моцарта, не может быть обращена в пустоту, что Тот, Кому она адресована, действительно существует. Очень точно это выразил Александр Галич в песне «По образу и подобию». В той, где «“С добрым утром, Бог!” — говорит Бах. “С добрым утром, Бах!” — говорит Бог».
Сделаю, однако, уточнение: музыка как искусство существует только потому, что существует слово. Однако искусство музыки в чем-то идет дальше, чем искусство слова — особенно когда мы приближаемся к тайне жизни и смерти.
В общем, рассуждая теоретически, я мог бы, конечно, сделать Глеба Яновского не музыкантом, а, допустим, писателем, ученым… но тогда, во-первых, что-то важное пропало бы, а во-вторых, это выглядело бы уже чем-то слишком автобиографичным, читатель поставил бы знак равенства между Яновским и Водолазкиным.
— Но ведь Глеб Яновский, насколько я могу судить, фигура во многом автобиографическая…
— В чем-то да, но далеко не во всем. Я действительно, как и мой герой, родился в Киеве, окончил музыкальную школу сперва по классу домры, а потом по классу гитары. Мой герой, как и я, получил филологическое образование в университете (правда, в романе он у меня поехал учиться в Ленинград, а я приехал в Ленинград в 1986 году, по окончании филфака Киевского университета). Есть и еще некоторые моменты сходства, но не стоит их преувеличивать и считать, будто я написал роман о себе.
Это вообще важный момент: любой писатель, какого бы героя ни создавал, что-то вкладывает в него из себя, иначе герой не станет живым. Помните, как у Окуджавы в песне «Я пишу исторический роман»? «И из собственной судьбы я выдергивал по нитке». Тем не менее путать автора и героя не стоит даже в тех случаях, когда автор создает собственное жизнеописание. Потому что художественная литература — не зеркало жизни, а, скорее, картина, написанная по ее мотивам.
В общем, я хоть и окончил музыкальную школу, но вовсе не великий музыкант Глеб Яновский. По тем моментам романа, которые связаны с музыкой, я консультировался с профессионалами. Прежде всего — с моим другом, гитаристом-виртуозом и музыкальным педагогом Михаилом Радюкевичем.
Нет времени
— Еще в романе «Лавр» Вы подняли тему времени — точнее, восприятия времени как иллюзии, возникающей из-за поврежденности человеческой природы. В «Брисбене» эта же тема не просто вновь звучит, но и раскрывается более определенно. Почему она для Вас так значима?
— Давайте уточним: я не утверждаю, будто времени как физической особенности нашего тварного мира не существует. Часы тикают, минуты, годы и века сменяют друг друга, странно было бы это отрицать. Речь о другом: о том, что наше восприятие времени как несущего всех нас потока — это не более чем особенность человеческого восприятия. Но возможен и другой взгляд на время — взгляд, если угодно, из вечности, когда всё то, что мы называем прошлым, настоящим и будущим, существует сразу, вместе. Люди, события, мысли, идеи, прозрения и заблуждения, которые мы привыкли соотносить с разными точками на временной шкале, на самом деле находятся, можно сказать, на расстоянии вытянутой руки. Только рука эта не человеческая, а Божия. Бог пребывает вне времени, поэтому для Него это всё существует сразу, а не по очереди. Но такое восприятие в какой-то мере возможно и для человека, идущего путем святости. Его душа поднимается над «рекой времени» — и это я пытался показать в «Лавре». Оттого там и валяются (в XV веке) пластиковые бутылки, вызвавшие шквал читательского раздражения.
Что же касается «Брисбена», здесь я тоже развиваю тему восприятия времени, но уже не столько в онтологическом, сколько в психологическом и этическом ключе. Об этом внятно говорит Глебу очень важный для меня герой, его дед Мефодий, и то, что он говорит, полностью созвучно моей позиции (на всякий случай напомню, что в художественном произведении не всякие слова героя, даже положительного, следует отождествлять с мнением автора).
Серьезнейшая проблема большинства из нас в том, что мы неправильно распределяем свою духовную энергию, свои мысли, чувства. Мы чаще всего направляем их в будущее. Наши страхи, мечты, планы обращены в будущее. Реже — в прошлое, и совсем редко — в настоящее. Между тем будущее — это всего лишь наши представления о нем, наши догадки, предположения.
Это вовсе не та данная нам в ощущениях реальность, что настоящее. Насколько мы способны влиять на будущее — вопрос открытый. Что же касается прошлого, оно уже состоялось, мы уже ничего не можем в нем изменить. Понять что-то в нем можем, но ради чего? Только ради того, чтобы не совершать каких-то ошибок в настоящем. Подчеркну: в настоящем, а не в воображаемом будущем.
В том-то и дело, что, по моему глубочайшему убеждению, главное, на что должны расходоваться наши душевные силы, — это настоящее. Только в настоящем мы действительно способны что-то сделать. Бессмысленно тосковать о светлом прошлом или разбиваться в лепешку, строя светлое будущее. Надо строить светлое настоящее.
— Фактически то, о чем Вы говорите, выражено в евангельских словах Христа: Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы (Мф 6:34).
— Да, именно так. Просто эти слова иногда понимают неправильно, в том смысле, что нужно жить безответственно, срывать цветы удовольствий, а там будь что будет — вроде стрекозы из басни Крылова. На самом же деле речь совершенно о другом: о том, что только здесь и сейчас, то есть в настоящем, мы можем творить, можем любить, можем заботиться друг о друге, развивать данные каждому из нас дары Божии. Самые главные в жизни вещи нельзя откладывать на потом. Равно как нельзя предаваться ностальгическим воспоминаниям, вместо того чтобы жить в настоящем. Настоящее — это та точка во времени, в которой мы можем соприкоснуться с вечностью, соприкоснуться с Богом.
Кстати, недавно меня попросили написать предисловие к книге митрополита Сурожского Антония, которая скоро выйдет в издательстве «Никея», — это сборник его бесед о времени и вечности, о загробной жизни, о Страшном суде. Так вот, владыка Антоний говорит именно об этом же, только тоньше и глубже. Цитат сейчас не приведу — они были бы слишком длинными, но советую читателям «Фомы» найти и прочитать эту книгу.
Молох будущего
— Согласно российской Конституции, у нас нет никакой государственной идеологии. В то же время в обществе постоянно на эту тему спорят: хорош ли такой идеологический вакуум и не лучше ли его чем-то заполнить. А что по этому поводу думаете Вы?
— Это очень закономерный вопрос в контексте того, о чем мы только что говорили. Потому что слишком часто идеология — это именно что артикулированная мечта о светлом будущем. Душевная, интеллектуальная энергия, сконцентрированная на желаемом образе будущего, оформленная в некую связную систему. Такие идеологии лучше называть утопическими.
Если взглянуть на историю прошлого века, когда они восторжествовали в разных странах мира, то трудно не содрогнуться от ужаса, видя, чем они обернулись на практике. Это и коммунистическая утопия (причем я имею в виду не только СССР, но и многие другие страны — от Латинской Америки до Юго-восточной Азии), и немецкий национал-социализм (равно как и другие национальные его разновидности), и — уже ближе к нашим дням, идеология глобализма. Они, эти идеологии, по-разному конструировали идеал будущего, но сходны в том, что идеал этот обещан не сейчас, а когда-нибудь потом — и ради этого «потом» нужно напрячься сейчас, напрячься не только в том смысле, что затянуть потуже пояса, но и отринуть нормы традиционной морали: мол, нравственно всё, что способствует построению светлого будущего. ГУЛАГ, Освенцим, истребление половины населения (Камбоджа), «гуманитарные» бомбардировки и так далее — всё это идеология допускает не для того, чтобы всем стало хорошо прямо сейчас, а чтобы стало хорошо потом.
Утопия — это попытка превратить фантазию в реальность, а это неизбежно порождает большую кровь. Более того, если взглянуть на утопию с религиоведческих позиций, то трудно не увидеть в ней языческую мистерию, когда Будущее воспринимается как некий бог, некий Молох, которому приносятся человеческие жертвы.
Кстати, этот утопический взгляд на вещи может проявляться не только в государственных масштабах, но и на самом простом бытовом уровне. Я расскажу историю из моего киевского детства. Рядом с моей школой строился бассейн, это был обычный советский долгострой. И вот один мальчик на пару лет старше меня предложил мне выгодный обмен: я отдаю ему игрушку, которую из заграничной поездки привезла мне моя тетя, а он за это достанет мне бесплатный пропуск в бассейн, когда его построят. Я согласился и долго ждал своего счастья. Бассейн, между прочим, так и не построили, но вот тогда я получил первую прививку от утопического мышления.
— А возможна ли неутопическая идеология?
— Я думаю, да. Вполне возможна идеология, которая говорит не о будущем, а о настоящем, показывает, каким оно могло бы быть. Именно сейчас могло бы, а не через двести лет и даже не через десять. Идеология, направленная не на массы, а на личность. То есть фактически это призыв каждому возделывать сад своей души, творить добро там, где ты реально можешь это сделать. Делать лучше жизнь своих ближних, а не абстрактных «народных масс». Собственно, это и называется «христианским персонализмом».
Наверное, при желании можно это называть идеологией, но все-таки слово «идеология» в обыденном сознании настолько ассоциируется именно с утопической идеологией, настолько ассоциируется с тоталитаризмом, что лучше уж обойтись без этого термина. Можно просто говорить: христианское нравственное учение.
Жизнь после трагедии
— Ситуация, в которой оказался Глеб Яновский, заболев неизлечимой болезнью, вовсе не уникальна. Такое может случиться с кем угодно, а не только с гениальными музыкантами. Прежние цели становятся недостижимыми, прежние смыслы жизни теряются. А что возникает взамен? Что позволяет человеку в этой беде не сломаться, сохранить себя?
— Казалось бы, на этот вопрос можно дать простой ответ: спасает вера в Бога, беспомощный человек открывает для себя духовную жизнь. Но такой ответ был бы слишком поверхностным и уж точно не универсальным. Да, конечно, бывает так, что именно после случившейся трагедии, оказавшись инвалидом, человек обретает опыт богообщения, качественно меняется. Кого-то болезнь приводит к вере, и примеров тому немало.
— А бывают и обратные примеры, когда религия уже не дает такому человеку утешения, когда ему попросту слишком тяжело и больно…
— Да, и такое возможно. Но если говорить о моем герое, Глебе, то он человек воцерковленный, причем сознательно воцерковленный, крестившийся в отрочестве, задолго до случившегося с ним несчастья. Помогла ли ему сохранить себя вера в Бога, когда у него началась болезнь Паркинсона? Я сознательно оставил это за скобками, тут каждый читатель может домыслить самостоятельно. А мне важнее было показать те смыслы, которые в такой ситуации может открыть для себя любой человек, безотносительно к своим религиозным взглядам.
Это, например, вспоминать и как бы заново проживать, осмыслять свое прошлое. Это прочесть то, до чего раньше как-то не доходили руки. Но самое главное — это увидеть вокруг себя тех, кому еще хуже, чем тебе, и помогать им. Вот в этом — в бескорыстном служении таким людям — человек и обретает новые жизненные цели. В «Брисбене» такой человек, которому еще хуже, чем Глебу, — это девочка Вера, дочь его одноклассницы. Ситуация Веры — неизлечимая болезнь почек плюс сумасшедшая мать — гораздо страшнее того, что случилось с ним самим.
Но и тут все не настолько прямолинейно. Бывает, что такой нуждающийся в заботе человек заслоняет собой всё остальное, становится единственным смыслом жизни, на его фоне меркнут другие люди, забота о нем становится единственным светом в окошке. Именно это и происходит с Глебом. И именно поэтому у меня в финале романа Вера умирает. Такой сюжетный поворот расстраивает некоторых читателей, и по-человечески их легко понять, девочку ужасно жалко, хочется хэппи-энда. Но хэппи-энд убил бы глубину и сложность всей этой истории, свел бы дело к плоской морали.
А так, после ухода Веры, душа Глеба обнажена этой трагедией, она болит, с нее содрана кожа — но именно благодаря этой боли она открывается всем людям вообще, и ближним, и дальним. На примере Веры Глеб понял, что можно страдать сильнее, чем страдает он сам, что вокруг него множество людей, каждый со своей бедой, со своей болью, и его сердце становится способным разделить эту боль. Можно, наверное, сказать, что он полностью выходит за пределы своего эго, начинает по-новому воспринимать окружающих, что это и есть те новые смыслы, новые духовные горизонты, которые открылись ему в болезни.
Но это я сейчас так формулирую, а писалось скорее интуитивно. Я просто чувствовал, что, останься Вера жива, — нечто важное пропадет.
Фома