«Грех ради наших»
Известно изречение, что исторические события не происходят, если у них нет сотни разных причин. Релятивизм подобного рода призван удерживать историка от поспешных выводов, но и такой подход не следует абсолютизировать, отказываясь от попыток выстраивать иерархию причин события по их важности. Тут уместна такая параллель: когда случается транспортная катастрофа, действуют многие факторы: состояние дороги, рассеянность пострадавшего на переходе пешехода, неисправность светофора, но в ходе судебного следствия выявляется и главная причина происшествия, квалифицируется вина одного или нескольких его участников и выносится адресный приговор. Применяя модель условной дорожной аварии к вполне реальной катастрофе, которую пережила Россия в феврале-марте 1917 года, в ней также можно обнаружить и персональную вину ключевых участников этого события, и вовлеченность в него разных общественных слоев и институтов, и действие некоторых закономерностей исторического процесса.
Для христианского осмысления сути события важно следовать традиции наших древних летописцев, которые замечательно точно выразили идею о том, что и отдельные лица, и целые народы претерпевают бедствия по своим грехам: в летописной повести о монголо-татарском нашествии сказано: «си вся наведе на ны Бог грех ради наших», «согрешихом казними есмы». Верность такого понимания причин национальных бедствий тем более очевидна, когда речь идет не о внешних напастях, а о внутренних смутах. Человеческая греховность – универсальная причина исторических катастроф, но это не значит, что ее можно выводить за скобки при исследовании причин каждой из них, подобно тому как было бы неразумно, рассуждая о разных причинах резкого похолодания в ноябре, игнорировать то обстоятельство, что в этом месяце дело идет к зиме. Вот так и русская революция, имея разные причины, совершилась, прежде всего, по причине человеческой греховности, которая обнаруживалась на разных уровнях – и персональном, и групповом – в разных социальных стратах.
«Классовое» лицо политических партий
В недалеком прошлом советская историография пыталась объяснить все события, а революции в первую голову, методом классового анализа. Нельзя сказать, что классовая детерминация событий представляет собой схоластическую абстракцию, не имеющую никаких реальных оснований. Общество всегда дифференцировано. Рассматриваемые под определенным углом зрения его разные слои выступают в виде социальных классов, но это всего лишь одна из возможных призм исторического исследования, которая, если ее использовать как универсальную отмычку секретов исторического процесса, обнаруживает свою ограниченность и неадекватность. С марксистской точки зрения политическая борьба – это надстроечный феномен, базу которого составляют классовые противоречия, в свою очередь коренящиеся в экономических отношениях. Согласно этой логике советские историки в партиях, существовавших в России в начале XX века, усматривали политические институты, представлявшие классовые интересы помещиков (правые союзы), буржуазии (октябристы и кадеты), мелкой буржуазии (к таковым причисляли партии меньшевиков и эсеров) и пролетариата (большевики), сами же меньшевики себя также объявляли выразителями интересов рабочего класса, а эсеры декларировали свою приверженность интересам крестьянской массы. Февральская революция интерпретировалась в советской историографии как результат классовой борьбы между помещиками, державшимися за свои сословные привилегии, сохранению которых служило самодержавие, и буржуазией, которая через свои партии боролась за власть.
Лидерами и «буржуазной» партии кадетов, и левых «рабочих» и «крестьянских» партий были… дворяне
Но насколько эта схема соответствует эмпирическим фактам? Возьмем партию конституционных демократов (кадетов), называвшуюся также партией «народной свободы», и посмотрим, насколько буржуазной она была на самом деле по своему составу. Большинство ее лидеров составляли вовсе не буржуа, но дворяне. Помимо титулованных лиц – князей Г.Е. Львова, В.А. Оболенского, П.Д. Долгорукова, Д.И. Шаховского, графини С.В. Паниной – к дворянскому сословию принадлежали также такие ее лидеры, как П.Н. Милюков, Ф.А. Головин, Ф.Ф. Кокошкин, С.А. Муромцев, В.Д. Набоков, В.И. Вернадский, П.Б. Струве, В.А. Маклаков, И.И. Петрункевич, Н.Н. Глебов, Н.В. Некрасов. Но и те видные кадетские деятели, которые не были из дворян – И.В. Гессен, М.Л. Мандельштам, М.М. Винавер, а также А.В. Карташёв, – бизнесом не занимались. В профессиональном отношении среди кадетов преобладали ученые, журналисты, адвокаты. Эту партию часто называли профессорской, но отнюдь не буржуазной. В числе ее лидеров был, пожалуй, только один капиталист в собственном смысле слова – А.И. Коновалов.
Зайдем с другого конца в идентификации классового лица политических партий: в руководстве партии большевиков, позиционировавшей себя партией пролетариата, не было ни рабочих, ни даже выходцев из пролетариата. Среди лидеров большевиков существенную долю занимали также дворяне: В.И. Ленин, Н.И. Бухарин, Ф.Э. Дзержинский, А.М. Коллонтай, Е.Д. Стасова, а политиков буржуазного происхождения, принадлежавших к купеческому или мещанскому сословию, у них было явно больше, чем у кадетов: Л.Д. Троцкий, Г.Е. Зиновьев, Я.М. Свердлов, Г.Я. Сокольников, М.С. Урицкий, А.С. Бубнов. Вожди меньшевиков Г.В. Плеханов, В.И. Засулич, Н.С. Чхеидзе, И.Г. Церетели, но не Ю.А. Мартов и не П.Б. Аксельрод, были также из дворян. Эсеры объявляли себя партией, защищающей интересы самого массового российского сословия – крестьян, но и их вожди –Б.В. Савинков, А.В. Керенский, В.М. Чернов, М.А. Спиридонова – были из дворян. Крестьян среди эсеровских лидеров вовсе не видно. Объяснением этому феномену служит то обстоятельство, что дворяне, доля которых в населении России в начале XX века составляла лишь 1,5 процента, все еще представляли самое образованное сословие, поэтому они и занимали ведущую роль в разных политических партиях.
Петровская вестернизация
Говорят, правда, что важно не происхождение или сословная принадлежность политиков, включая и профессиональных революционеров, но защита ими тех или иных классовых интересов. Большевики заявляли о себе как о партии пролетариата; насколько хорошо они его защитили – это отдельная тема. Но что касается кадетов, составивших вместе со своими союзниками из октябристов и прогрессивного блока первое Временное правительство, то усваиваемая им в советской историографии защита классовых интересов буржуазии самими ими никогда не декларировалась. По тем временам подобная декларация звучала бы дико. Ни одна политическая партия дореволюционной России, ни тем более партия «народной свободы», как по-другому именовались кадеты, не могла и помыслить о подобной ангажированности – это было бы равносильно вынесению себе как политической организации смертного приговора.
Западничество исповедовали все политические партии, даже консервативные и охранительно настроенные
Партия кадетов держалась не на солидарном классовом интересе, но на мировоззренческой основе. И поскольку через Временное правительство кадеты и околокадетские круги перехватили верховную власть в феврале 1917 года, поделив ее с эсерами и социал-демократами, овладевшими Петроградским советом, в рассмотрении причин революции 1917 года надлежит сосредоточить внимание на выявлении как раз этого мировоззренческого, идеологического лица как кадетов, так и их союзников, а ввиду того, что в установившемся тогда эфемерном политическом режиме участвовал и более радикальный элемент, подчинивший себе советы, то имеет смысл обозначить и тот общий знаменатель, который объединял либералов из Временного правительства с радикалами из советов. Таким знаменателем было западничество, характеризовавшее почти весь политический спектр дореволюционной России, включая даже консервативные и охранительно настроенные круги, чиновничий аппарат и военную верхушку.
Дело в том, что «охранители» заботились об охране тех начал российской государственности, которые положены были при Петре Великом. А именно тогда, если вывести за скобки некоторые явления дворцовой культуры предшествующих десятилетий с ее полонофильством, положено было основание глубокой вестернизации российского общества. Инициируя ее, Петр I решал не надуманную проблему: внешнеполитическая ситуация требовала технического переоснащения армии, а в тот период западноевропейская технология действительно опережала технический уровень как России, так и других держав не-западных цивилизаций. Перевооружение армии, создание военно-морского флота невозможно было осуществить без заимствования научных достижений Запада, но в значительной части предпринятые при Петре преобразования хватали дальше, чем этого требовало развитие страны, нацеленное на то, чтобы вернуть России статус великой державы. Многие западные заимствования были продиктованы не логикой развития, а личными бытовыми вкусами царя-преобразователя, притом что ему совсем не приглянулся этикет Версальского двора с его церемониальностью, иной, чем в московском Кремле в пору детства Петра, но столь же обременительной и скучной на его вкус. Двор короля-солнца служил тогда образцом для подражания другим европейским дворам, российский императорский двор стал ориентироваться на него со времен правления дочери Петра Елизаветы. А сам Петр полюбил нравы и обычаи амстердамской верфи, которые он и стал насаждать в своем окружении, поражая и скандализируя русскую знать с ее традиционными византийско-московскими представлениями о хорошем тоне и удивляя дипломатов, приезжавших с Запада.
Церковь как «маргинальный институт»
Но если говорить не о поверхностных вещах, а о серьезных переменах в строе российской жизни и устройстве российской государственности, то в их средоточии лежит церковная реформа: упразднение патриаршества, замена его Святейшим Синодом, подчиненным императору. Неизбежным последствием этой реформы стала замена прежней симфонии священства и царства системой государственной церковности и еще одна метаморфоза: традиционное московское самодержавие, предполагающее независимость Церкви от мирской власти, неприкосновенность традиционного обычного права, совещание Царя с народом на многосословных земских соборах, уступило место абсолютизму западноевропейской формации, который не был у нас органичным. Самым опасным последствием церковной реформы для общества стало удаление Церкви с авансцены национальной жизни: православная вера оставалась неприкосновенной и защищенной силой государственного закона, но ее авторитет был подорван неизбежной в системе государственной церковности бюрократизацией официальной стороны церковной жизни. И в момент кризиса церковная иерархия не обладала уже таким авторитетом, который был бы властен удержать страну от скатывания в бездну.
В сознании правящего слоя со времен Петра шаг за шагом происходило перемещение центра тяжести в сторону не просто светскую, но фактически автономную от церковного влияния, открытую для поглощения идей и образа мыслей, заимствованных на стороне. В результате этой эволюции в расширяющейся из десятилетия в десятилетие страте людей вестернизированной культуры вырастало убеждение в превосходстве Запада, которому они старательно, порой карикатурно подражали, над Россией, в необходимости учиться у Запада, заимствовать его институты, и на этой базе слагался комплекс национальной неполноценности (очередной приступ этой болезни можно было наблюдать во всей ее красе в недавние 1990-е гг.). Вот в чем была самая суть метаморфозы, пережитой страной со времен Петра.
Идеология интеллигенции или народное самосознание?
На фоне вестернизации в XIX веке сложился такой феномен, как интеллигенция. Под интеллигенцией как специфически русском явлении подразумевается не просто образованный слой общества – такой слой существует, естественно, во всех странах, – но тот его элемент, который настроен оппозиционно по отношению к правительству при разных градусах радикальности этой оппозиции: от неодобрения российских учреждений при их сравнении с британскими, от так называемой англомании – до вероотступничества, атеизма, стремления к сокрушению монархии и даже до прямого личного участия в политическом терроре. В XVIII веке радикальными оппозиционерами у нас были лишь уникумы, вроде А.Н. Радищева, а в XIX столетии критическое восприятие политики правительства стало в образованном обществе массовым явлением, определявшим лицо отечественной интеллигенции.
Что же стоит за такой трансформацией общественного сознания? Дело в том, что на протяжении XVIII века само правительство проводило политику вестернизации, и верхний слой общества – придворная аристократия, образованная более или менее на западноевропейский лад, – не только поддерживал, но и прямо осуществлял эту политику. В ту пору противостояние ей шло из той среды, в которой держались за допетровскую старину: в 1730-е годы, при императрице Анне, в десятилетие бироновщины, едва ли не всё православное духовенство подозревалось в неодобрении политики правительства, по своему национальному совету более чем на половину немецкому, и подвергалось преследованиям. Но этот крен был выправлен уже в следующее царствование, при Елизавете. Рецидив немецкого засилья при Петре III был преодолен с воцарением Екатерины Великой, в правление которой даже самые ретивые западники были и верноподданными слугами престола и в этом смысле патриотами, потому что правительство Екатерины II решительно боролось за достойное место России в ансамбле великих европейских держав, не избегая, когда нужно, военных столкновений с другими государствами. А.С. Пушкин имел основания утверждать, что правительство у нас самый большой европеец.
Но после Французской революции и последовавших за ней глубоких перемен в большинстве государств Запада, в которых на смену абсолютизму пришел конституционализм, где стали популярными республиканские идеи, а затем также и социалистические и коммунистические утопии, в мировоззрении значительной части образованного российского общества произошел сдвиг. Эти новые по тем временам идеологические продукты Запада его увлекли, в то время как правительство по логике вещей не могло следовать этим путем, охраняя те основы государственного строя, которые сложились при Петре Великом под влиянием политического строя старорежимного дореволюционного Запада, оставшегося в прошлом. Таков генезис российской интеллигенции, ориентированной на подражание западным реалиям и идеям и вошедшей в клинч с властью, которая, охраняя сложившийся государственный строй, тем самым уберегала подданный народ от смуты.
Дело в том, что западнические идеи российской оппозиции не могли быть осуществлены путем мягкой эволюции, хотя осторожные шаги в этом направлении предприняты были при Александре II. Эти идеи и идеалы не базировались на национальном самосознании русского народа. К ним критически относились и люди самой рафинированной культуры, если при этом они оставались «русскими душой». В этом отношении характерно одно из стихотворений А.С. Пушкина:
Не дорого ценю я громкие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспаривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать; И мало горя мне, свободно ли печать Морочит олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Все это, видите ль, слова, слова, слова. Иные, лучшие мне дороги права…
Простой народ у нас тогда не имел представления о существовании вожделенных для интеллигенции представительных органов власти в виде парламентов, принимающих законы о налогах и обсуждающих вопросы войны и мира, но если бы знал, или, лучше сказать, когда народ узнал о таких учреждениях, он их не оценил, потому что и ему, как и А.С. Пушкину, дороги были совсем иные права и свободы, те, что по-русски называются волей, а уж что касается цензуры, препятствующей печати «морочить олухов», то народу она могла помешать несравненно меньше, чем А.С. Пушкину, которому цензура все-таки нередко досаждала. Либеральной интеллигенцией, мечтавшей завести в России конституцию, парламент и упразднить цензуру, это пушкинское стихотворение не могло быть принято иначе, чем плевок в лицо их, как им представлялось, светлых надежд, а лучше сказать, прекраснодушных иллюзий.
Но ни это стихотворение Пушкина, ни другие его патриотические стихотворения, вроде «Клеветникам России», ни его замечательный словесный портрет классического русского западника:
Ты просвещением свой разум осветил, Ты правды чистый свет увидел, И нежно чуждые народы возлюбил, И мудро свой возненавидел… Ты руки потирал от наших неудач…,
ни мысли славянофилов и почвенников или такого апологета монархии, как Л.А. Тихомиров, который и сам в прошлом был народником-террористом, так что превосходно знал среду, которую он покинул, не могли удержать преобладающую массу российской интеллигенции от противостояния власти. При этом идейная слабость их оппонентов – апологетов существовавшего государственного строя – заключалась в том, что сам этот строй включал заимствованные на том же Западе институты, те, что были упразднены в ходе революций и реформ, пережитых Западной Европой начиная с конца XVIII века. Поэтому идеологическое оснащение охранительной политики страдало известными изъянами, было чрезмерно деликатным, если не робким. Апологеты самодержавия защищали его, нередко избегая при этом настаивать на богопоставленности Царя, ссылаясь чаще лишь на историческую укорененность у нас самодержавия. В этом они не ошибались: самодержавие было действительно укоренено в российской истории, явившись продолжением византийских государственных традиций, но его абсолютистская трансформация представляла собой явление заимствованное не из Византии, но на Западе. Поэтому, – возражали охранителям западники либерального толка, – если при Петре Россия переняла западноевропейские формы правления, то почему бы не последовать по проложенной уже колее заимствований и не внедрить в России новейшие западные институты (все тот же парламент) и права – или те радикальные идеи, идеалы и прожекты, которые родились на Западе, – настаивали революционеры и социалисты.
Воля, чаемая народом, была совсем не похожа на политические свободы в их западной интерпретации
С формальной стороны в этой их логике есть смысл, но она доказала, и уже не на одном примере, а более всего в ходе смуты, последовавшей за революционным переворотом 1917 года, свою прагматическую несостоятельность, потому что, как оказалось, народ у нас не тот, потому что, в отличие от оппозиционной интеллигенции, русский народ, как и А.С. Пушкин, и в самом деле «не дорого ценит права, от коих кружится голова» российских западников. Желанная взбудораженному революцией народу воля оказалась совсем не похожей на политические свободы в их западной интерпретации. Когда опыт февралистов провалился, она, эта воля, вылилась у нас в повторение пугачевщины, на преодоление которой понадобились и годы, и жертвы.
В плену комплекса национальной неполноценности
Но если вдуматься в перспективы насаждения у нас западных учреждений и западных идей, какими они могли представляться в XIX веке, то окажется, что в России не только простой народ был не тот, но и сами наши западники-европейцы, наша интеллигенция, наши либералы и радикалы, наши революционеры – тоже были не те, что они скорее все-таки лишь псевдоевропейцы. В 1917 году одни из них – либералы, – захватив власть, ее скоро утратили не только по своей бесхребетности, но главным образом по несовместимости доктрины партии «народной свободы» и ее союзников с действительным представлением народа о свободе – воле; а другие – большевики – в конечном счете построили нечто такое, о чем они и сами не помышляли, когда овладевали этой самой властью.
В свете сказанного ответ на вопрос: почему военные верхи, призванные к защите престола, изменили присяге? – становится очевидным. И им, и немалой части гражданской бюрократии было также свойственно въевшееся в саму их ментальность убеждение в превосходстве передового Запада перед отсталой Россией, иными словами – комплекс национальной неполноценности, так что в реформировании государственного строя, в введении у нас конституционного правления они видели скорее благо, чем начало катастрофы. При таком их умонастроении для них не составило труда войти в сговор с либеральными политическими деятелями из кадетов, октябристов, из «прогрессивного блока», потому что и в их картине мира, в их представлении об историческом процессе не было место очевидной истине: что существуют разные цивилизации, что рецепты, срабатывающие в одной из них, при применении их в стране другого цивилизационного типа дают сбой – не тот эффект, на который делался расчет. Россия и Запад имеют общие корни, но ввиду церковного раскола 1054 года пути византийской цивилизации, к которой принадлежит православная Россия, и западного мира, католического, потом также и протестантского, а ныне по преимуществу постхристианского, разошлись далеко.
Дума мыслилась Царем как орган совещания Самодержца с народом, а депутаты превратили ее в парламент – то есть в говорильню
Сама верховная российская власть, пожалуй, только со времени правления Александра III стала осознавать глубину рва, разделяющего Запад и Россию. Искреннее благочестие святого Царя Николая II, его семьи не вызывало ни понимания, ни тем более сочувствия со стороны петербургского света, ни даже со стороны лиц, принадлежавших к правящей династии. Что уж и говорить о настроениях, царивших в кругах интеллигенции. Характерно и то обстоятельство, что, когда, уступая напору революционных сил в 1905 году, Император Николай II согласился на формирование представительного органа, избираемого населением, он хотел придать ему черты, укорененные в российской истории, в допетровской эпохе. Обдумывался вариант наименования его собором, в конце концов выбрано было название, также почерпнутое из национальной исторической памяти, – Дума, которая, по мысли святого Царя, должна была стать органом совещания Самодержца с представителями народа. Но западнически настроенные депутаты превратили Думу в парламент, то есть в «говорильню» – это абсолютно адекватный перевод слова «парламент». Вместо обдумывания путей совершенствования механизма государственного аппарата и улучшения законов под верховной властью Государя, как это виделось Царю, Дума стала ареной для баталий оппозиции против правительства, ориентированных не на совершенствование государства, а на его слом, с тем чтобы на его месте построить копию британской ограниченной монархии или французской республики – политические вкусы думцев расходились; при этом крайне левые депутаты мечтали осуществить в России проекты западных социал-демократов и социалистов. А консервативный, охранительный элемент в бюрократии не столько указывал на принципиальную неприемлемость политических систем Запада в России с ее иными, чем у него, византийскими корнями, сколько пытался сдержать напор оппозиции ссылками на то, что, мол, рано, что еще не дозрели, дозреем позже. Попытки противостоять этому мейнстриму со стороны правых союзов вызывали у бюрократии брезгливую сдержанность, отвергались как неуместное и неприличное мракобесие.
На этом фоне и произошла революция. На первом своем этапе она носила по преимуществу верхушечный характер. Солдатский мятеж было бы легко подавить, если б на то была воля у генералитета, но он предпочел вступить в сговор с думскими деятелями, затеявшими свержение самодержавия и для этого воспользовавшимися мятежом столичного гарнизона. Духовной природой предательства, совершенного высшими военачальниками, был их комплекс национальной неполноценности, их убеждение в превосходстве западных институтов над российскими, в том, что отречение Императора послужит на благо страны, государства, армии. Они ошиблись, и России дорого пришлось заплатить за эту их ошибку.
***
Какие же выводы можно сделать из этой печальной истории, какие почерпнуть из нее уроки? Было бы легковесной утопией рассчитывать на устранение из жизни нашего общества всего того, что приросло и вросло в нее в результате вестернизации России, предпринятой при Петре, точно так же, как невозможно устранить из генетической ткани нашего народа, общества, государства элемент, привитый ей в эпоху господства орды, то наследие Чингис- хана, на позитивной ценности которого делали особый акцент евразийцы, но в опыте национального самопознания, предпринятом вслед за славянофилами евразийцами первой волны, они умели разглядеть ту основу, на которой держится Россия, ее краеугольный камень. А он заключается в подвиге святого Крестителя Руси равноапостольного князя Владимира, в полученной нашими предками тогда византийской закваске, в перенесении на Русь византийской модели, актуализированной в эпоху, когда сложилось учение о Москве – Третьем Риме.