Мизантропия

Мизантропия
В своем новом рассказе Илья Забежинский о том, как сложно любить окружающий мир, особенно если в нем в воскресное утро стучат по батареям, кладут асфальт и играют Моцарта.
Утром в воскресенье они начали латать дырку в нашем дворе под нашими окнами. Было семь часов утра. Мы живем на десятом, но все было слышно. И звуки, и запахи. Они долбили, копали, а потом привезли машину асфальта, которая пахла. Я не выдержал, я спустился вниз. – Мужики! Воскресенье! Семь часов! Мужики отложили лопаты. – Вам что, дырка не мешает? – Да нет же, мужики! Но поспать! – И что вы предлагаете, – обратился ко мне тот, который был без лопаты и в кепке, – Отменить выборочный ремонт покрытия? Про дать поспать, про прийти попозже, про какие-то изменения графика работ, щадящие наш сон и отдых, они не хотели говорить со мной. Я вернулся домой, закрыл балкон и, без глотка свежего воздуха – это был июль, как ни как, – попытался продолжить сон. Сна больше не вышло. А зря. За четыре часа до моего спуска с десятого этажа в батарею заколотили железным молотком. В нее часто колотят, колотили и сегодня. Мы даже знаем, кто колотит. Но от знания нам не легче. Мы ничего с этим колотением сделать не можем. По батарее стучит наш сосед снизу Николай Петрович. Дело в том, что примерно между часом и половиной четвертого каждой ночи в квартире Николая Петровича начинает раздаваться слабое дребезжание, гул чрезвычайно низких тонов. По словам Николая Петровича, этот гул не может слышать никто. Мы, его соседи, не можем слышать. Он сам, Николай Петрович – тоже не может слышать. Мизантропия Этот гул может даже не слышать, а как-то ощущать только супруга Николая Петровича. Как он мне объяснил, от этого низкочастотного гула все тело его благословенной супруги начинает как-то необычайно вибрировать, причем как-то совершенно изнутри. То есть так вибрировать, что снаружи совершенно никто ничего не видит, однако же, сама супруга это чувствует, эту самую вибрацию, и требует от Николая Петровича немедленно навести порядок и с вибрацией этой как-то, наконец, разобраться. Иначе она, супруга то есть, от той вибрации просто даже начинает просто подвывать. Мы, то есть я, и другие соседи выше и ниже Николая Петровича, мы много раз эту историю слышали, когда разбуженные звоном молотка о батарею кто в чем у самых Николая Петровича дверей в полвторого ночи оказывались. Николай Петрович смотрел на нас добрыми глазами и требовательно так увещевал: – В общем, так мужики, или вы найдете мне эту падлу. Или я по батарее стучал и стучать буду. Потому что после стука жена моя, Ульяна Петровна, сразу же приходит в самое нормальное восприятие. И спокойно уже засыпает. Совершенно очевидно, что гнида эта одного только стука моего молотка боится. Слушайте, дорогие мои! Вот вы, наверное, читаете все это и думаете, что это, наверняка, Зощенко. Что это гротеск такой, наверное, и ничего такого на свете существовать не может. Не имеет права существовать. А я вам скажу, что никакой это вовсе не гротеск, а очень даже реальность петербургского лета в две тысячи пятнадцатом году Новой Эры. Совершенно это не гротеск, потому что следующим номером программы  начинает выступать уже моя собственная жена, которая говорит всем нам, что ежели уж в единственный выходной поспать не получилось, так давайте уже, наконец, разберем новую Ванину программу по фортепиано. И тащит Ивана за инструмент. Я что хочу сказать… Этим летом, заслышав Турецкое Рондо Моцарта, которое разучивает Иван, мне хочется одного. Мне хочется оправдать Сальери. Мне очень даже жалко, что Сальери оказался на поверку совсем даже нерешительным человеком и на самом деле Моцарта так и не отравил. Дал ему умереть своей смертью. Иначе бы чем бы они мучили сегодня наших детей и нас вместе с ними? Это все какой-то абсурд, скажете вы. Молотком по батарее, запах теплого асфальта в балконную дверь, и вот теперь еще и Моцарт. А что, все остальное не абсурд? Я задыхаюсь от происходящего. Я ухожу в другую комнату и включаю компьютер. Захожу в социальную сеть. Мизантропия Вы что, действительно считаете, что социальные сети – это лучше запаха асфальта или Моцарта? Мы любим Путина. Мы не любим Путина. Все чиновники воруют. Не все чиновники воруют. Укры против ватников. Ватники против укров. Надо уничтожать продукты. Не надо уничтожать продукты… Полтора часа блуждания по лентам друзей приводят меня в изнеможение. Я мокрый. Лицо мое покрыто испариной. Голова, глаза, кости, сердце, спина и даже желудок – все болит. Откидываешься в кресле и последние силы тратишь на слабый стон: – ООООООООООООООООО! Бессильно, бессильно глядишь на себя, всматриваешься, силишься разобраться, что это? Что это за чувство? Что это за туман, навалившийся, удушающий тебя? – Мизантропия! Мизантропия – имя тебе! – О! О! Неужели?! Итак я – мизантроп? Я ненавижу род человеческий? Возможно ли? Что? Как? Да вот так. Сидишь, разбираешься Вроде бы, с чем боремся в себе? С человекоугодием? А упираемся в мизантропию. Вот оно что… Ни в чем мы не знаем середины. Во времена Болотной не любишь либералов. В эпоху Крымнаша испытываешь неприязнь к патриотам. Родственникам лучше вообще не попадаться тебе на глаза. Жена – ну да, для спасения именно такая и нужна. Дети – откуда они такие взялись, и неужели ради этого мы их на белый свет появляли? Себя тоже не любишь, себе ты тоже гадок, потому что, временами трезво заглядывая в себя, обнаруживаешь какой-то непреходящий внутренний идиотизм, прикрытый многомудрыми фразами и важными медлительными движениями. Противно. Ни внутри, ни снаружи не видишь ничего светлого. Дома оставаться уже более невозможно. И суток не пройдет, как Николай Петрович снова застучит своим железным молотком по батарее. А в следующее уже воскресенье они приедут латать дырку возле соседнего подъезда. И тот, в кепке, рассудительный, тоже приедет. А дальше что? Социальные сети и Турецкое рондо? – Родная! Вскакиваешь, озираешься по сторонам, слышишь звуки марша. – Родная! Родная! Идите скорее сюда! Взволнованные жена и сын влетают к тебе в комнату. – Что? Что такое? – Дорогие мои! Это невозможно! Это невозможно больше терпеть! Мы уезжаем! Мы немедленно уезжаем! – Как уезжаем? Что значит немедленно? Что значит невозможно? Это же Моцарт! Куда уезжаем? – Моцарт? Куда? Хорошо. Мы немедленно уезжаем в Австрию! – В Австрию? – В Австрию! Австрия. Въезжаешь и сразу встречаешь улыбки, шутки, разодетых дам, белых лебедей, симфонический оркестр,  Альпы, озера и домики с балкончиками, заросшими буйными в своем разноцветии петуниями. То есть по одной стороне улицы двигаются разодетые дамы. По другой – подтянутые кавалеры в цилиндрах. Кавалеры раскланиваются с дамами. Дамы приседают и хихикают в вуаль. Все они следуют мимо домиков и петуний к озеру. А на озере – уже лебеди. А вокруг озера – Альпы. Мизантропия Как-то примерно так. Что вам сказать про эту жизнь. Вот сами поглядите. Старый седой миленький, выживший из ума херр Кендлер, у которого папаша сложил буйную свою голову то ли у Роммеля в Северной Африке, а то ли на Курской Дуге… Из тех самых выживших из ума Кендлеров, у которых ты живешь и столуешься в их миленьком кукольном домике на высоком берегу Фушль-Зее, окруженном лесистыми пологими горами и другими такими же кукольными домиками… В идеально отглаженной миленькой клетчатой рубашке, заправленной в такие же идеальные миленькие бежевые брюки, ниспадающие на белые плотные носки с тонкой зеленой полоской в коричневых кожаных сандалиях – во всем заботливая рука фрау Кендлер… Каждое доброе утро херр Кендлер, щурясь сквозь толстые линзы,  протягивает тебе свою мягкую теплую ладонь вместе с мурлычущим своим «мохген» и тут же ставит тебе на крахмальную клетчатую скатерть горячие кунжутные булочки, ароматную с мелкими жиринками вюрст, черничное варенье в прозрачной вазочке, и в кувшине – теплое альпийское молоко. Молоко у него сладкое и пахнет травой… Если заглянуть на кухню, там можно увидеть и фрау Кендлер. Она режет на толстой доске вюрст. А на плите варит домашние яйца. На голове у нее платочек цвета альпийской лаванды. Она тоже улыбается тебе и произносит «мохген». В маленьком игрушечном имперском Бад-Ишле…  В теплом соленом бассейне, где вокруг тебя не вода, а рассол, который помнит еще императора Франца-Иосифа и его нежнейшую супругу… Где густая из под земли целебная соль прогревает твои косточки, твои складочки, кожу твою всю проникает, добирается до почек и селезенки… Немолодой мордастый херр Фридрих, про которого сразу ясно, что он настоящий австрийский Фриц, а мы ласково зовем его про себя Фрицик… У него шикарные усы, именно шикарные, с широкой такой роскошной буквы «ше»… Он лежит в рассоле и пытается просто лежать, но у Фрицика тут же, в бассейне, русская жена, которая решила скрасить Фрицику его сытую австрийскую старость, поэтому она привезла ему в Австрию из России свою взрослую замужнюю дочку от первого брака с детками и мужем, и еще одну свою русскую дочку от первого брака с детками, но без мужа, и еще одну свою племянницу без деток, но студентку колледжа, и еще внука от сына от первого брака, но без сына и без невестки, потому что с невесткой у нее не сложилось… И вот этот круглолицый и шикарноусатый бедолага Фрицик пытается лежать в горячем соленом отваре, подставляя под массирующие пузырьки то бочок, то спинку, то животик, чтобы, сами понимаете, косточки, складочки, селезенка, почки и все дела… А замечательные его, от которых мы в ту самую Австрию и сбежали, все эти дочки, внучки, внуки, племянники и зятья испытывают к нему какую-то несказанную тягу, отчего снуют, ныряют, брызгаются, елозят, щиплют его, дергают за усы, гладят по голове, поливают водой, притапливают, а он как непотопляемый кит, фыркает, крутит головой, отдувается, при этом улыбается из-под усов своих такой миролюбивой добродушнейшей улыбкой, словно счастливей и радостней человека, чем это Фрицик, нам на земле еще не встречалось. Время от времени к нам подплывает мальчик Миша, сын той самой невестки, которая не задалась, из поселка Сертолово, про который мы знаем только, что в нем всегда пробки по дороге на дачу вдоль серого бетонного забора в шашечку, за которым прячется кадровый танковый учебный полк, а больше он в моей биографии ничем особенным не был отмечен. Миша подплывает к нам и гордо сообщает: – Это наш новый австрийский дедушка. Он очень добрый и богатый, – и уплывает назад дергать Фрицика за усы и брызгать горячей соленой водой ему в австрийские его счастливые глаза. Седоусый с грустными каринтийскими глазами Питер Фукс, у которого вы снимаете мезонин в старинном родовом доме на берегу Вортерзее, сидит в этом же доме на террасе. Вокруг террасы висят яблоки на таких же, как дом, старинных родовых яблонях. На столе – свеча в прозрачном подсвечнике. В запотевшем ведерке ледяной «Вельтлинер». Два бокала. Плетеные кресла. Окно в дом с мелкими переплетами. Тюлевая косая занавеска. Шмель ползет по столу. Мизантропия Напротив Питера сидишь ты. Ветка яблони касается твоего плеча. Вчера днем, когда вы только приехали, он таскал твои чемоданы, приносил домашние яйца и молоко, показывал сад, хвастался своим чудным роботом, который сам косит траву на газоне, вызвался проехать и показать вам город и пляж, и озеро, и лебедей, и как они едят хлеб с руки, и самые дорогие гостиницы, в которых живут обычно русские, на которых вы, оказывается совершенно не похожи, потому что русских, живущих в мезонине в старом яблочном саду, он уверен, на свете не бывает… А потом он повез вас в горы, в деревню, где крестьяне всю свою жизнь ужинают в маленьком ресторанчике, который всю свою жизнь держит почтенная фрау Гизелла в разноцветном платье и клетчатом передничке, а до этого всю свою жизнь держал ее отец почтенный херр Пауль в зеленой жилетке и кожаных шортах, а до него – держал его отец, почтенный херр Йоганн… И вы едите какое-то безумное мясное, недавно еще мычавшее или хрюкавшее, или блеявшее, жареное, в несусветных количествах, на огромной тарелке и запиваете мутной холодной яблочной бражкой в пузатой прозрачной кружке, от чего в голове наступает одновременно и совершенная ясность сознания и не менее совершенное помутнение всяческого рассудка. И все эти простые люди вокруг тебя, все эти простые австрийские фермеры в своих клетчатых рубашках и зеленых штанах за грубыми деревянными столами, покрытыми белыми вязанными салфетками, с кружками такого же мутного яблочного пойла, все-все становятся тебе роднее и ближе, да так, что ты без них уже и жизни себе не представляешь. Да что ты? Они уже жизни себе без тебя не представляют, и улыбаются, и смеются, и чокаются с тобой, а узнав, что ты русский, зовут к себе за стол, обнимают, хлопают по плечу, чокаются, галдят чего-то по-немецки, которого ты совершенно не понимаешь, но сегодня вечером понимаешь почему-то совершенно все. И чего им с того, что ты русский, что бы вот так неожиданно сразу же полюбить тебя? И вы выходите из ресторанчика всей гурьбой, и фрау Гизелла выходит проводить вас на двор, а вам никак не расстаться. И вы все вместе – и фермеры, и ты уже совсем как фермер – начинаете требовать себе еще этого яблочного шикарного, от которого рождаются любовь и дружба между народами. – Подайте нам, фрау Гизелла, еще!.. Но фермерские жены, они настоящие жены, они всегда на страже. И они уволакивают своих мужей поскорее домой, на покой. Потому что завтра у них наверняка сенокос. Или еще какая-нибудь жатва. И коровам еще не задали. И поросятам, наверное, тоже. И твоя жена, как добрая фермерша, уволакивает домой и тебя тоже: – Хватит-хватит, дорогой, завтра обширная программа, поехали. – Что? И нам тоже просятам надо задать? Это было вчера. А сегодня сумерки. Терраса. Свеча. Два бокала. Вино в ведерке. Косая тюлевая занавеска. Ветка яблони. Медленный шмель. Ты в плетеном кресле. Питер напротив. Он рассказывает тебе про жену. Жена болеет. Про детей. Дети разъехались. Четверо взрослых детей. Внуки. Жизнь прожита. Он когда-то выкупил у родственников этот старый дедовский дом. Дед был очень богатый. У него было много домов, и были заводы и рестораны. Но он все продал и отдал все деньги  императору Францу-Иосифу. Он так хотел помочь своему доброму Кайзеру. Но победили англичане и французы. Дед остался ни с чем. Мы идем к Питеру в кабинет. Он показывает над камином портрет деда. Дед сидит в темном кожаном кресле. Склонившись над газетой. На носу у него круглые очки. Седой ус топорщится у него так же, как у Питера. В общем, дед лишился всего, остался только этот дом. Питер потратил тридцать лет на то, чтобы восстановить его, восстановить по досочке, по гвоздику… Он грустный, этот Питер. Ему шестьдесят шесть. Семь лет назад он поборол рак. Он католик. У него много претензий к католической Церкви. Он говорит: – Моя Церковь меня подводит. Я улыбаюсь. – Нет-нет, ты послушай. Сначала они прислали нам всех священников – поляков. Ты понимаешь, поляки и мы? Мы совершенно разные. – Наверное, просто австрийские мальчики не хотели быть священниками? Он умолкает и снова глядит на меня грустно. – Не хотели. Тут ты прав. Молчим. – Но дело не только в этом! Куда мне идти? В нашем городе священник не только поляк. Он еще и гей! В соседнем городе священник – женат! Он женат, у него дети! Он же приносил обет безбрачия! Он же врет! – У нас все священники женаты. – Да? Официально? – Вполне. – Это правильно. Он опять молчит. – Но ты знаешь, когда я узнал, что у меня рак, я не думал про этих священников. Я ехал от врача, остановил машину и думал: – Господи, я скоро вернусь Домой. Я вернусь Домой, какое счастье! Потом мне сказали, что я поправился. Прошло семь лет, и вот я все еще не Дома. У него большие руки в редких конопушках, покрытые седыми волосами. Он крутит в них трубку, которую не курит – врачи запрещают курить. Кладет трубку и берет бокал. Отпивает. Ставит бокал – врачи не разрешают пить. – Я отстроил этот дом, я потратил на него тридцать лет. Это дом моего деда. Здесь вырос мой отец. Здесь вырос когда-то я. Здесь выросли мои дети. У меня их четверо. Сейчас этот дом стоит миллион двести тысяч евро. Чтобы он достался кому-то из моих детей, он должен будет выплатить своим братьям и сестрам девятьсот тысяч. Ни у одного моего ребенка нет таких денег. Никто из них не станет залезать в кредит, чтобы его выкупить. Когда я умру, они продадут его. Никто из моих потомков не будет жить в этом доме. Он опять умолкает. Наливает мне вина. – А вы, русские, как решаете такие вопросы? – Не знаю. Мы только двадцать лет, как начали снова строить дома. Скорее всего, никак не решаем. У меня самого такой же дом, который никому, кроме меня, не нужен. Мы опять молчим. Ветка яблони лежит у меня на плече. Чехова ему, что ли, посоветовать почитать? – А что, вишни у вас не растут? Он вдруг наклоняется ко мне. Говорит тихо и глухо: – Мой отец воевал под Смоленском. Его там тяжело ранили. И дедушка смог вернуть его домой по болезни. Нам, австрийцам, не очень-то удобно про это вспоминать. Ты понимаешь? Киваю. Он откидывается в кресле. – Мы переживаем, что такое было в жизни наших отцов. А вы? Вы как про это думаете? Вы думаете, что мы виноваты? Мы знаем, что виноваты. Теперь я наклоняюсь к столу и ладонью зову его наклониться тоже. Носом к носу, я говорю: – Мой отец, вообще-то, – я делаю паузу, – мой отец, вообще-то Вену брал, – откидываюсь на спинку, поднимаю бокал и помигиваю ему с улыбкой, – Вену! – Да ты что? – вскидывается он. – Точно-точно, – подливаю вино ему в бокал и опять поднимаю свой. – Вену?! Чокаемся. Не можем сдержаться. Хохочем. – Надо же? Вену! – он пытается дотянуться рукой до моего плеча, – А пойдем-ка я тебе покажу, какой я делаю шнапс. Он ведет меня в подвал, где мы еще полночи пробуем сливовый, грушевый, яблочный шнапс, домашнее пиво, наливки, опять шнапс, опять пиво. Возвращаемся на террасу. Снова пьем вино. И долго-долго нам с ним еще не расстаться. Перед отъездом я приглашаю его в Петербург. – Приезжай, Питер, я покажу тебе самый прекрасный город на свете! Это Австрия. Нет, это все же Австрия! Все милы. Милее самых милых. Хочется шаркнуть ножкой, высунуть от удовольствия влажный язык и не отпускать с лица вечную, кажется, уже улыбку приветливости и счастья. Мизантропия За день до отъезда в маленьком солнечном альпийском городке, на берегу Волфганг-Зее. Где дома от самого озера и дальше – высоко-высоко побежали в горку, белые снизу, коричневые вверху, с деревянными балконами в ярких цветах от земли и до самой крыши. Останавливаешься возле маленькой сувенирной лавочки и от переполняющего всего тебя ликования берешь с прилавка и напяливаешь зеленую фетровую австрийскую шляпу с огромным желтым пером, желая запечатлеть это все на века для себя и для внуков в виде всенепременнейшего селфи. Настраиваешь фотоаппарат, делаешь глупейшую в своей жизни улыбку… В это время из лавки выходит хозяин. Усатый синеглазый австриец в толстой валяной жилетке и коричневых шортах тисненой кожи. У него на голове такая же шляпа и такое же перо. Ты понимаешь, что отныне вы – братья. Такой же светлой идиотской улыбкой счастья, которую ты приготовил для селфи, обращаешься навстречу ему и склоняешься даже в легком поклоне с нечаянной мыслью «Вот дурень, взял бы из дома бутылку водки, подарил бы ему сейчас на память». Протягиваешь ему руку… Быстрыми шагами устремляется шорточно-жилеточно-кожано-валеный автрийский брат твой к тебе, решительно срывает с тебя зеленую шляпу с желтым пером, и со словами, которых ты не знаешь по-немецки, но замечательно разумеешь по обстановке: – Да что ж это такое? Понаехали уроды! Здесь магазин, а не фотоателье! Магазин, понимаешь ты это, чурка неавстрийская!? Магазин – значит покупать. Ателье – значит фотографировать. Положи на место и больше сюда не приходи! И откуда они только вас таких сюда привозят? Да, вот с этими самыми словами он срывает с тебя шляпу, водворяет ее назад на прилавок, потом еще раз оглядывает тебя всего, медленно, с головы до ног. Качает головой, вздыхает, поджимает губы, достает из кармана щеточку, специальную щеточку для таких вот как ты придурков, и, брезгливо держа ее двумя пальчиками, несколькими привычными движениями вычищает внутреннюю поверхность шляпы, имея ввиду, разумеется, твои выпавшие жидкие волосенки и невесть откуда взявшуюся в голове перхоть. Мотнув головой, уходит. Ничего не заметившая жена поворачивается: – Что случилось? – Да говорит, что у него там, в магазине, еще лучше шляпы есть. Чтоб я зашел туда, примерил. Говорит – для русских этим летом скидки. Очень приветлив. Но ты же знаешь, родная, зачем мне шляпа? Мы идем вниз. Идем к озеру. От пристани отчаливает маленький пароходик. Уже вечереет. Пароходик увозит последних туристов. К берегу подплывают лебеди. Мама и папа – огромные белоснежные красавцы и выводок лебедят – четыре маленьких серо-палевых пушистых гадких утенка. Ванька кормит их хлебом с руки. Лебедята вытягивают шеи, толкаются. Родители сзади подпихивают то одного, то другого, следят, чтобы хватило всем, гогочут на них. А лебедята крякают, рвут хлеб из руки, когда не достают, пытаются ущипнуть Ваньку за ботинок. Жена, которая тоже бросает хлеб птицам, оглядывается на меня. – Нет, ну, ты посмотри только! Ты посмотри! – и рукою очерчивает горы в дымке, озеро, лебедей, домики возле воды, уходящий в озерный туман пароходик, – Ты только посмотри, как тут хорошо! А люди какие! Вот бы тут жить! Вот это счастье! Ты  стоишь немного поодаль, прислонясь к широкому пятнистому платану, и носком ботинка ковыряешь маленький корявый камушек под ногой. Мизантропия толстым удушливым одеялом с головой укрывает тебя. Домой. Домой…

Илья Забежинский

Правмир.ru


Опубликовано 19.10.2015 | | Печать

Ошибка в тексте? Выделите её мышкой!
И нажмите: Ctrl + Enter