Отсутствие и присутствие
Хорошо помню, с чего начался мой путь в Православие. Случилось это, когда мне было семнадцать, совершенно неожиданно, летним субботним днем 1952 г. Я шел по Букингем Пэлэс Роуд, что неподалеку от станции метро «Виктория» (это самый центр Лондона) мимо большой, обветшавшей готической церкви XIX века, которой раньше не замечал. Никаких опознавательных знаков на ней не было (общественные связи всегда были слабой стороной Православия на Западе!), если не считать медной таблички, на которой значилось: «Русская Церковь».
Когда я вошел в храм св. Филиппа – так называлась Церковь, – в первую минуту мне показалось, что он совершенно пуст. Снаружи, на улице, ярко светило солнце, но внутри было прохладно и темно, как в пещере. Когда же глаза привыкли к полумраку, первое, что я заметил, было именно отсутствие – ни скамеек, ни расставленных аккуратными рядами стульев, лишь пустой гладкий пол.
Вскоре я увидел, что церковь не совсем пуста. В центральном и боковых нефах стояло несколько прихожан, в основном, пожилых. На стенах висели иконы, перед ними тускло мерцали лампадки, а на восточной стороне горели свечи перед иконостасом. Пел хор, хотя видно его не было. Через некоторое время из алтаря вышел диакон и обошел церковь; он кадил иконы и людей. Я заметил, что его облачение старо и изношено.
И вдруг первое впечатление отсутствия сменилось поразительным ощущением присутствия. Я почувствовал, что церковь вовсе не пуста, напротив, со всех сторон меня окружало бесчисленное множество молящихся. Я интуитивно осознавал, что мы, видимое собрание, – часть намного большего целого и, когда мы молимся, участвуем в действе, намного превосходящем наши молитвы – во всеобщем, всеохватном празднестве, в котором соединяются время и вечность, мир дольний и мир горний.
Годы спустя с радостным чувством узнавания читал я в «Повести временных лет» историю обращения св. Владимира. Вернувшись в Киев, русские послы рассказывали князю о Божественной Литургии, на которой они присутствовали в Константинополе: «И не вемы, на небе ли есмы были, ли на земли: несть бо на земли такаго вида ли красоты такоя, и недоумеем бо сказати; токмо то вемы, яко онеде Бог с человеки пребывает… Мы убо не можем забыти красоты тоя»3. Поразительно, но совершенно то же чувствовал я на всенощной в храме св. Филиппа на Букингем Пэлэс Роуд. Конечно, внутреннее убранство было не столь великолепным, как в Византии X века, но, подобно послам князя Владимира, я тоже встретился с «небом на земле», тоже почувствовал, будто предстою на небесной Литургии и созерцаю ангелов, святых и нетварную красу Божия Царства. «Ныне силы небесныя с нами невидимо служат… » (Литургия Преждеосвященных Даров).
Я вышел из церкви до окончания службы. Больше всего меня потрясли две вещи. Во-первых, невозможно было сказать, сколько времени я провел в храме – двадцать минут или два часа: время там значения не имело. Во-вторых, стоило мне ступить на тротуар, как на меня громадной волной накатился рев города. Он должен был доноситься сквозь стены храма, но, находясь внутри, я его не замечал; там я пребывал в мире, где время и дорожный шум значения не имели, в мире более реальном – я готов был сказать: более ощутимом, – чем Лондон двадцатого столетия, в который я вдруг вернулся.
На той всенощной служили на церковнославянском языке, так что умом я не понял ни слова. И тем не менее, выйдя из храма, я сказал себе с полной убежденностью: «Вот откуда я родом; я вернулся домой». Бывает так (и разве это не странно?), что еще не узнав до конца человека, место или предмет, мы уже уверены: вот человек, которого я полюблю; вот куда мне нужно поехать; вот предмет, изучению которого я должен отдать всю жизнь. С того момента, когда я оказался на службе в Свято-Филипповском храме на Букингем Пэлэс Роуд, мне стало ясно: мое место – в Православной Церкви. (К сожалению, этого храма больше нет: его снесли через четыре года после описанного события. )
Я рад, что моя первая встреча с Православием произошла не по книгам и не благодаря знакомству с православными людьми, но на богослужении. Церковь, по православному разумению, есть прежде всего литургическая община, чья подлинная природа выражается в молитвенном призывании и славословии. Самое главное в ней – богослужение, а уже потом учение и церковная дисциплина. Мне посчастливилось открыть для себя Православную церковь, впервые в жизни участвуя в ее общей молитве. Я встретился с Православием не как с абстрактным учением или идеологией, а как с осязаемой, неповторимой реальностью предстояния перед Богом.
«Вот то, во что я верил всегда… »
Сейчас мне ясно, что в тот летний день 1952 г. моя душа уже была готова принять Православие. Но произошло это примерно шесть лет спустя. В Англии 50-х годов желание стать членом Православной Церкви казалось слишком эксцентричным, и большинство моих друзей-англичан пытались меня разубедить. «Ты навсегда останешься чужаком, – возражали они. – Бог устроил так, что ты родился в западной культуре, так зачем бежать от трудностей и проблем своего исторического наследия?» Православное богослужение, быть может, и прекрасно, но разве, спрашивали они, не существует печального разлада между принципами и практикой? А может быть, я идеализирую Православие или воспринимаю его слишком эмоционально? Не ищу ли я успокоенности и безопасности, которых нам никто не обещал на земле?
Однако куда более неожиданным оказалось то, что большинство православных, к которым я обращался за советом, тоже не слишком одобряли мое намерение. Они честно и прямо – и за это я им до сих пор благодарен – говорили мне об исторических недостатках Православной Церкви и об особых трудностях ее отношений с Западом. В реальном Православии, предостерегали они меня, очень многое слишком далеко от «неба на земле»! Когда я обратился к викарному епископу, служившему в кафедральном соборе Греческой православной церкви в Лондоне, Иакову (Вирвосу) Апамейскому, он долго и благожелательно со мной беседовал, но посоветовал оставаться в лоне Англиканской Церкви, в которой я воспитан. Такой же совет дал мне русский священник в Париже.
Тогда это меня поразило. Когда я стал читать о Православной Церкви, то почти сразу обнаружил, что она считает себя не одной из многих возможных «деноминаций», но истинной Христовой Церковью на земле. Дело, однако, выглядело так, будто сами православные говорили мне: «Да, действительно, Православие – единственная истинная Церковь, но у вас нет никаких оснований присоединяться к ней. Она для восточных народов – греков, русских и прочих». Причастность спасительной истине ставилась в прямую зависимость от случайностей рождения и географии.
Теперь я лучше понимаю, почему владыка Иаков так говорил со мной. Сорок или пятьдесят лет назад многие православные, как и многие англикане, искренне надеялись, что Англиканская Церковь найдет путь к единству с Православием. Поэтому переход отдельных англикан в Православную церковь не поощрялся; считалось, что англиканину лучше оставаться в своей Церкви и, как некий «англикано-православный фермент», изнутри содействовать единству.
Боюсь, что надежды на такое объединение так и не оправдались. Впрочем, нельзя забывать, что в первой половине двадцатого века умеренная «Высокая Церковь» в англиканстве (она основывается на Вселенских Соборах и учении Отцов) была гораздо сильнее, чем сегодня, тогда как крайне «либеральное» крыло, с его доктринальным и нравственным релятивизмом оставалось в тени, хотя не заметить его уже было нельзя. Во всяком случае, владыка Иаков был совсем не одинок в надежде на то, что «Высокая Церковь» со временем станет ядром естественно возникшего западного Православия.
Владыка руководствовался еще и пастырскими соображениями. В то время в греческих приходах богослужения по-английски не совершались, и немногие священники знали еще какой-нибудь язык, кроме греческого. Не имея возможности полноценно окормлять англичанина, он не хотел принимать его под свой омофор, в чем оказался совершенно прав, так как принять новообращенного и больше никак не заботиться о нем было бы непростительной безответственностью со стороны священника. (Хотя я могу вспомнить много случаев, когда именно это и происходило. ) Новообращенного надо ввести в живую общину; его нельзя бросить в глубокие воды Православия и предоставить ему выбор – барахтаться или тонуть.
Кроме того, как я теперь думаю, владыка Иаков меня испытывал. Видя мое рвение, он хотел, чтобы я тщательно взвесил все аргументы в пользу противоположного решения. Он знал: если мое намерение серьезно, я обязательно к нему вернусь. Так и произошло.
Между тем, незадолго до визита к владыке Иакову, я мало-помалу стал знакомиться с православными людьми. Вскоре после той самой памятной первой службы в лондонской «русской церкви» я стал студентом Оксфорда. Первые четыре года мы изучали классику – древнегреческих и латинских авторов – и немного – современную философию. Затем я остался еще на два года, чтобы изучать богословие. (Так сложилось, что я никогда не учился в англиканском теологическом колледже и не нес служения в Англиканской Церкви. ) В Оксфорде у меня появилась возможность встретиться с православными людьми лицом к лицу. В частности, мы познакомились с Николаем Зерновым, преподававшим у нас православную культуру. До сих пор я с огромным удовольствием вспоминаю о том, как радушно и щедро Николай и Милица Зерновы принимали своих многочисленных гостей, о веселой, непринужденной атмосфере, царившей в их доме. Там же я встретил отца (впоследствии архиепископа) Василия Кривошеина, служившего тогда в маленькой церкви в Оксфорде и готовившего свое классическое издание «Слов» преп. Симеона Нового Богослова. Передо мной открылся новый мир, когда я впервые услышал от него, как преп. Симеон описывает свои видения нетварного Божественного Света; постепенно я начинал осознавать, насколько важное место занимает в православном богословии тайна Преображения Христова.
Во время учебы в Оксфорде, под влиянием моего близкого школьного друга Дональда Олчина, я стал активно участвовать в жизни Содружества св. Албания и преп. Сергия, которое должно было способствовать объединению Англиканской и Православной Церквей. Решающее влияние оказала на меня летняя конференция Содружества. Именно здесь я услышал, как англикане – архиепископ Майкл Рэмси, о. Дервас Читти и проф. Х. А. Ходжес говорили о том, что именно православная традиция сохранила ту всеобъемлющую полноту христианского Предания, которой так недостает Англиканской Церкви, и потому мы, члены Содружества, призваны помочь нашим английским братьям открыть для себя Православие.
Их воодушевление передалось и мне, но что-то меня по-прежнему не удовлетворяло. Я хотел полностью, осязаемо участвовать в жизни Церкви. Чем больше я узнавал о Православии, тем больше понимал: вот чего я в сокровенной глубине души всегда искал и во что верил. Я не считал Православие устаревшим, чужим или экзотичным. Для меня оно было не чем иным, как просто христианством.
Церковь одна
Мое знакомство с православием началось, главным образом, со встречи с русской православной традицией. Я буквально на одном дыхании прочитал «Сокровищницу русской духовности» Г. П. Федотова и «С русскими паломниками в Иерусалим» Стэфена Грэхема. Меня сразу пленил преп. Серафим Саровский, о котором я узнал из не совсем правдоподобного, но, несомненно, трогательного рассказа Юлии де Бособр «Огонь на снегу». Однако в том, что касается богословия, решающей вехой на моем пути стал краткий очерк Алексея Хомякова «Церковь одна». По сути, он описывал то самое общение святых, которое пережил я, стоя на всенощной в лондонской «русской церкви»:
«Церковь одна, несмотря на видимое ее деление для человека, еще живущего на земле. (… ) Живущий на земле, совершивший земной путь, не созданный для земного пути (как ангелы), не начинавший еще земного пути (будущие поколения), все соединены в одной Церкви – в одной благодати Божией. (… ) Церковь видимая, или земная, живет в совершенном общении и единстве со всем телом церковным, коего глава есть Христос. (… ) Церковь живет даже на земле не земною, человеческой жизнью, но жизнью божественной и благодатною. (… ) Ибо один Бог, и одна Церковь… »
Позднее, при более основательном знакомстве с православным богословием, я увидел ограниченность славянофильской экклезиологии Хомякова, но тогда я нашел у него именно то, в чем нуждался. Очень помогла мне также статья о. Георгия Флоровского «Соборность Церкви», где природа Церкви предстает как единство в многообразии, по образу и подобию Бога-Троицы:
«Церковь являет себя в единстве. И конечно, это не внешнее единство, но внутреннее, сокровенное, органичное. Это единство живого тела, единство организма. Церковь есть единство не только в том смысле, что она одна и единственна; она есть единство прежде потому, что само ее существо состоит в восстановлении единства разделенного и раздробленного человечества. Это то единство, которое есть «соборность», или кафоличность, Церкви. В Церкви человеческая природа переходит в иной план бытия, начинает новый образ существования. Становится возможной новая жизнь, истинная, полная, целостная жизнь, кафоличная жизнь «в единстве Духа, в союзе мира» (Еф 4:3). Начинается новое существование, новое начало жизни: «да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в нас едино… да будут едино, как Мы едино» (Ин 17:21-22). Это таинство совершенного воссоединения по образу единства Святой Троицы».
Соборность, продолжает о. Георгий, «означает видение себя в другом, в возлюбленном»; в церковной соборности, и только в ней одной, «находит разрешение болезненная двойственность и напряжение между свободой и послушанием авторитету». В течение всей последующей жизни я не раз обращался к этой статье, на двадцати одной странице которой нашел для себя намного больше, чем во многих томах.
Именно в то время, когда передо мной начало открываться русское Православие (это было в 1954 году), я впервые поехал в Грецию. Меня совершенно пленил духовный мир Византии. Мне, филологу-классику, прежде всего хотелось увидеть Акрополь, Олимп, Дельфы и Кносс. Поэтому, когда мои спутники включили в маршрут Спарту, я запротестовал: ведь спартанцы были всего лишь атлетами и воинами, не оставившими после себя ни одного памятника. Так стоит ли ради них делать такой крюк? Но в действительности друзья везли меня не в саму Спарту, а в расположенный в трех милях от нее византийский город Мистру. Здесь, к своему величайшему удовольствию, я обнаружил не жалкие останки былой культуры, а раскинувшийся на склоне холма город – улицы, дворцы, монастыри, многокупольные храмы, – и все это на великолепном фоне заснеженного Тайгетского хребта. Живые лики святых на фресках стали, как писал Йетс, «учителями пения моей души».
Предание, мученичество, безмолвие
По мере углубления в Православие меня особенно привлекли, больше скажу, поразили, три вещи. Во-первых, я увидел, что в современном Православии, при всех внутренних трудностях и человеческих слабостях, продолжает жить подлинная, неискаженная Церковь апостолов и мучеников, Отцов и Вселенских Соборов. Эту живую преемственность можно назвать «полнотой» и «целостностью» или, что еще точнее, – «Преданием». Православие обладает – не по человеческим заслугам, но по благодати Божьей – полнотой веры и духовной жизни, полнотой, в которой элементы догматики и молитвы, богословия и духовного делания составляют органическое целое. В этом смысле Православная Церковь – Церковь Священного Предания.
Мне хотелось бы особенно подчеркнуть слово «полнота». Православие обладает преизбыточествующей жизнью во Христе, но не монополией на истину. Ни тогда, ни сейчас я не считаю, что между «светом» Православия и «тьмой» неправославия пролегла непреодолимая пропасть. Мы не думаем, будто коль скоро Православие обладает полнотой Священного Предания, другие христианские общины не обладают ничем. Напротив, мне всегда казались сомнительными безапелляционные утверждения о том, что таинства и благодать Святого Духа действуют только в видимых границах Православной Церкви. Владимир Лосский справедливо говорит, что, несмотря на внешние разделения, неправославные общины сохраняют невидимую связь с Православной Церковью:
«Верная своему призванию искать спасения всех, Церковь Христова ценит каждую малейшую «искру жизни» в раскольнических общинах. Она свидетельствует, что, несмотря на разделения, они сохраняют определенную связь с единственным жизнеподательным центром, связь, которая – в той мере, в какой это касается нас, – остается «невидимой и находится за пределами нашего понимания». Есть только одна истинная Церковь, единственная подательница благодатных таинств, но существуют разные способы отделиться от этой одной истинной Церкви, равно как и различные степени ослабления церковной реальности за пределами ее видимых границ».
Таким образом, по мнению Лосского, которое я полностью разделяю, неправославные общины в разной степени причастны к благодатной жизни Церкви. Однако они обладают лишь частью спасительной и живоначальной истины; вся полнота ее содержится только в Православии.
Особенно поразило меня, что православные мыслители, называя свою Церковь «Церковью Священного Предания», вместе с тем утверждают, что Предание не статично, но динамично, носит не апологетический, но исследовательский характер, не только обращено к прошлому, но открыто будущему. Постепенно я узнавал, что Предание – не просто формальное повторение идей прошлого, но всякий раз заново переживаемое христианское благовестие. Истинное – живое и творческое – Предание строится на единстве человеческой свободы и благодати Духа. Точнее всех о его динамичности сказал, как мне кажется, Владимир Лосский: «Предание… это жизнь Святого Духа в Церкви». «Можно сказать, – продолжает он, – что в «Предании» выразился критический дух Церкви». Потому просто так, «по инерции», следовать Преданию нельзя.
Стороннему западному человеку Православие может показаться неподвижно застывшей Церковью, обращенной исключительно в прошлое. Но мое впечатление, когда в начале пятидесятых годов я впервые соприкоснулся с православной традицией, было совсем иным; не изменилось оно и после сорокалетнего пребывания в ней. Многие стороны православной жизни действительно могут показаться несколько архаичными, но они еще не определяют всей картины. Скорее напротив: сказанное сэром Эрнестом Баркером о двенадцати столетиях византийской истории вполне можно отнести и к двадцати векам православной церковной жизни: «На протяжении двенадцативековой истории Византии консерватизм всегда сочетался с изменениями, а изменения всегда сталкивались с консерватизмом; в этом кроется сущность и очарование того времени».
Со временем я стал понимать, что Предание как жизнь Святого Духа в Церкви – всеобъемлюще и всеохватно. В частности, оно включает Библию, Священное Писание, так что разрыва между Писанием и Преданием нет. Писание существует внутри Предания, а значит, только благодаря ему Церковь в каждом поколении верующих может понимать Слово и жить им. Так я научился видеть Православную Церковь не только как «традиционную», но и как библейскую. Не случайно в каждом храме Евангелие кладут в алтаре на середину Святого Престола. Ибо подлинные «евангельские христиане» – это православные, а не протестанты. (Если бы только мы на самом деле изучали Библию так же ревностно, как они!)
Работы Лосского и Флоровского убедили меня, что Предание не только всеобъемлюще, но и неисчерпаемо. О. Георгий Флоровский, в частности, писал:
«Предание есть постоянное пребывание Духа, а не только память о словах. Предание – харизматический, а не исторический принцип… Благодатный опыт Церкви… в его соборной полноте… не исчерпывается ни Писанием, ни устным преданием, ни определениями. Он не может и не должен быть исчерпан».
Хотя период семи Вселенских Соборов исключительно важен для Православия, не следует думать, что «время Отцов» закончилось в VIII веке. Наоборот, патристическая эпоха не знает конца. Если не считать человеческой греховности, мы не видим никакого препятствия для того, чтобы в третьем тысячелетии созывались Вселенские Соборы и появлялись новые Отцы Церкви, равные по авторитетности раннехристианским, ибо Святой Дух сегодня пребывает и действует в Церкви так же, как и в прошлом.
Динамичное, живое представление о Предании, которое я нашел в Православной Церкви, со временем становилось для меня все более значимым и ценным. Я все яснее видел, что живая связь, о которой свидетельствовало Православие, отсутствовала в родной для меня Англиканской Церкви. На латинском Западе эта связь была ослаблена или даже разорвана еще в Средние века. Если даже, как начиная с XVI в. и по сей день думают многие англикане, английская Реформация была попыткой вернуться к Церкви Вселенских Соборов и ранних Отцов, то насколько она удалась? О «православности» Англиканской Церкви в лучшем случае можно лишь догадываться, но это скорее стремление и смутная надежда, чем видимая реальность и практика церковной жизни.
Я всегда был искренне признателен своему англиканскому воспитанию и никогда не отрекался от той церковной среды, в которой впервые узнал во Христе своего Спасителя. Я всегда с радостью вспоминаю, как величественны и великолепны были те торжественные богослужения, а особенно – большие процессии со свечами и хоругвями после литургии в праздник св. Эдуарда Исповедника, в которых я участвовал еще ребенком, когда учился в школе Вестминстерского аббатства. Наконец, я искренне рад тому, что в школьные и студенческие годы подружился с членами Ордена св. Франциска – отцом Элджи Робертсоном, отцом Гардианом и его юным послушником братом Питером. Именно английские францисканцы помогли мне увидеть значение миссионерства в христианской жизни и понять ценность исповеди.
Я всегда считал свой переход в Православие наиболее полным осуществлением всего лучшего, что дал мне духовный опыт англиканства, подтверждением, а не отказом от него. Вместе с тем, при всей любви и благодарности, оставаясь честным, не могу умолчать о том, что беспокоило меня тогда, в пятидесятых, а теперь беспокоит еще больше – о приводящей в недоумение пестроте воззрений и практик, которые непонятным образом уживаются внутри Англиканской Церкви. Меня очень тревожило (и тревожит), насколько по-разному англо-католики и евангельская ветвь англиканства трактуют столь важные вероучительные принципы как присутствие Христа в Евхаристии и общение святых. Следует ли почитать Святые Дары как истинное Тело и Кровь Спасителя? Можем ли мы молиться за усопших и просить о заступничестве Богородицу и святых? Все это отнюдь не частности, о которых можно бы «договориться», но вопросы, от разрешения которых во многом будет зависеть наша жизнь во Христе. Могу ли я оставаться в церковной общине, которая соглашается на подобные разногласия?
Но еще более беспокоило меня присутствие в англиканстве «либерального» крыла, представители которого сомневались в Божественной природе Христа, Его девственном рождении, чудесах и телесном Воскресении. Я постоянно мысленно возвращался к исповеданию апостола Фомы: «Господь мой и Бог мой!» (Ин 20:28), слышал как бы обращенные ко мне слова апостола Павла: «Если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера наша» (1 Кор 15:14). Для спасения мне необходимо принадлежать к Церкви, которая твердо и непоколебимо придерживается основополагающего христианского учения о Троице и Личности Христа. Но где мне найти такую общину? К сожалению, англиканская Церковь ею быть не может. В ней нет той преемственности и полноты живого Предания, которые я искал.
Может быть, это Рим? В пятидесятые годы, перед Вторым Ватиканским Собором, для любого англиканина, не удовлетворенного относительной «полнотой» своей традиции и ищущего кафолического Предания, естественней всего было стать римо-католиком. Вот христианская общность, которая, как и Православная Церковь, сохранила апостольскую преемственность, верность памяти мучеников, учению древних Соборов и Отцов Кроме того, это Церковь западной культуры. В самом деле, зачем мне Православие? Разве нельзя найти полноту живого Предания гораздо ближе?
Хотя какое-то время меня тянуло к католичеству, но все-таки я колебался. Удерживало не «филиокве», хотя благодаря Лосскому я осознал всю важность этой прибавки к Символу Веры. Мешала, главным образом, претензия пап на вселенскую юрисдикцию и безошибочность. Изучение раннего христианства убедило меня, что восточные Отцы – св. Василий Великий и св. Иоанн Златоуст, равно как и западные, взять хотя бы св. Киприана и бл. Августина, – понимали сущность Церкви на земле совершенно иначе, чем Первый Ватиканский Собор. Я видел, что доктрина о первенстве Рима просто не соответствовала исторической истине. Усиление папской власти, особенно начиная с XI века, в значительной степени нарушило преемственность Предания в Римской Церкви. Только в Православии я находил именно то, что искал – живительную и неискаженную традицию.
Убежденность в том, что только в Православной Церкви можно найти полноту и неповрежденную преемственность от Церкви апостолов и Отцов, укреплялась по мере открытия еще двух измерений Православия. Во-первых, я узнавал о гонениях и мучениках Церкви нового времени, претерпевших от турок, а затем, уже в XX веке, – от коммунистов. Это напрямую связывало современное Православие с доконстантиновской Церковью первых трех столетий. «Сила Моя совершается в немощи» (2 Кор 12:9). Я увидел, как со времен падения Византии в истории Церкви снова и снова исполняются эти слова.
А рядом с теми, кто явно и зримо свидетельствовал о своем исповедании кровью, я увидел бесчисленное множество других, следовавших за уничижившим себя Христом по пути внутреннего мученичества – кенотических святых, явивших кротость, великодушие и сострадательную любовь – Ксению Петербургскую, Иоанна Кронштадтского, Нектария Эгинского. Вот оно, то самоотверженное сострадание, которое встречал я в романах Достоевского и Толстого. Особенно близки (тем более, что с семнадцати лет я был пацифистом) мне стали святые страстотерпцы, братья Борис и Глеб, княжившие в Киеве в XI веке. Их отказ от кровопролития и насилия даже ради самозащиты, их невинное страдание стало для меня благой вестью о Кресте Христовом.
А во-вторых, я все глубже понимал ценность мистического богословия христианского Востока. Предание – это передача не только догматических формулировок, но и духовного опыта. Они нераздельны и тем более не противоречат друг другу; как справедливо утверждает Владимир Лосский, «нет христианской мистики без богословия и, что существеннее, нет богословия без мистики», ибо «мистика рассматривается в данном случае как совершенство, как вершина всякого богословия, как богословие par excellence».
И если впервые Православие открылось мне в символах и песнопениях Литургии, то теперь я видел, как «образные» формы богослужения уравновешиваются на христианском Востоке «безобразностью», апофатичностью практики исихастской молитвы, «совлечения» образов и мыслей. Из «Рассказов странника» и книги «Монах Восточной Церкви» архимандрита Льва Жилле я узнал, что исихия – покой или безмолвие – достигается путем непрестанного повторения Иисусовой молитвы. Преп. Исаак Сирин поведал мне, что слово достигает полноты в безмолвии, совсем так же, как раб замолкает при появлении господина:
«Движения языка и сердца к молитве суть ключи, а что после сего, то уже есть вход в сокровенные клети. Здесь да умолкнут всякие уста, всякий язык; да умолкнет и сердце – этот хранитель помыслов, и ум – этот кормчий чувств, и мысль – эта быстропарящая и бесстыдная птица, и да прекратится всякое их ухищрение. Здесь да остановятся ищущие: потому что пришел Домовладыка».
Церковь как общение
Три упомянутые черты – Предание, мученичество и безмолвие – вполне убедили меня в истинности Православия). Однако слова, услышанные на летнем съезде Содружества св. Албания и преп. Сергия в августе 1956 г., пробудили во мне непреодолимое желание не только созерцать Православие извне, но и войти вовнутрь. Когда о. Льва Жилле попросили определить, что такое Православие, он ответил: «Православный – это тот, кто принимает апостольское Предание и находится в общении с епископами, поставленными учить Преданию».
Вторая часть этого определения (выделенная курсивом) оказалась для меня особенно важной. В самом деле, оставаясь англиканином, я был вправе держаться апостольского православного Предания по своему разумению. Но, положа руку на сердце, мог ли я сказать, что англиканский епископат, с которым я пребывал в общении, единодушно учит этому Преданию? Я внезапно осознал, что Православие не может быть делом личной веры; оно предполагает внешнее и видимое общение в таинствах с епископами, поставленными Богом свидетельствовать об истине. И передо мной со всей неумолимостью вставал вопрос: если Православие – это общение, могу ли я быть подлинно православным, пока остаюсь англиканином?
Простые слова о. Льва не произвели особого впечатления на участников съезда, но в моей жизни они знаменовали подлинный поворот. С тех пор я не переставал думать о том, что Православие неотделимо от евхаристического общения, и вскоре нашел два подтверждения дорогой для меня мысли в книгах, которые тогда читал. Первым подтверждением стала переписка между Алексеем Хомяковым и англиканином (в тот период) Уильямом Палмером из оксфордского коллежда св. Магдалины. Палмер послал Хомякову экземпляр своей книги «Согласование англиканского учения с учением кафолической, апостольской восточной Церкви», где пункт за пунктом излагал «Пространный Катехизис» митр. Филарета Московского, и рядом приводил схожие тезисы из англиканских вероучительных источников. В ответе от 28 ноября 1846 г. Хомяков писал, что он может составить целый том из других высказываний англиканских авторов, не менее авторитетных, чем те, кого цитирует Палмер, но исповедующих взгляды, прямо противоположные «Катехизису» Филарета:
«Многие из ваших богословов были прежде и теперь совершенно православны; но что из этого? Их убеждения – личные мнения, а не вера Церкви. Ушер – почти совершенный кальвинист; но и он, однако, не менее тех епископов, которые выражают православные убеждения, принадлежит к Англиканской Церкви. Мы сочувствуем, мы должны сочувствовать частным лицам, но Церкви, (… ) которая допускает к причастию без различия как того, кто открыто объявляет, что хлеб и вино, употребляемые для великой жертвы, остаются вином и хлебом, так и того, кто признает их за тело и кровь Спасителя, – такой Церкви мы не можем, не смеем сочувствовать. Пойду далее – предположу несбыточное, именно: что все англиканцы без исключения стали вполне православны, приняли и Символ, и верования, совершенно сходные с нашими, но они дошли до такой веры средствами и путями чисто протестантскими, то есть: они приняли ее как логический вывод (… ) Если бы вы и обрели всю истину, то все-таки вы еще ничем бы не обладали, ибо мы одни можем дать вам то, без чего все прочее тщетно, именно уверенность в истине».
Суровые, но справедливые слова Хомякова подтверждали сказанное о. Львом. В то время я уже полностью принимал православное учение, но «средства и пути», которыми я пришел к этому, действительно были «чисто протестантскими». Моя вера была только «личным мнением», а не «верой Церкви», потому что я не мог сказать, что все мои братья-англикане веруют так же, как я, или что вера, которой учат англиканские епископы, с каковыми я нахожусь в общении, была моей верой. Только став полноценным членом Православной Церкви – войдя во всецелое и видимое общение с епископами, поставленными быть учителями веры, – мог я достичь «уверенности в истине».
Несколько месяцев спустя я прочитал в рукописи статью американского грека о. Иоанна Романидиса об экклезиологии св. Игнатия Антиохийского17. Здесь впервые мне встретилось развернутое изложение «евхаристической экклезиологии», которую впоследствии развили о. Николай Афанасьев и митрополит Пергамский Иоанн (Зизиулас). Мне сразу показалось убедительным предложенное о. Иоанном толкование посланий св. Игнатия, а после чтения самих посланий я окончательно уверился в его правоте.
Я словно воочию увидел нарисованную св. Игнатием картину Церкви: престол, на нем хлеб и вино; вокруг престола – епископ с пресвитерами, диаконами и весь святой народ Божий, объединенный в священном действе Евхаристии. «Старайтесь иметь одну евхаристию, – увещевает св. Игнатий. – Ибо одна плоть Господа нашего Иисуса Христа и одна чаша в единение Крови Его, один жертвенник, как и один епископ… » Это поразительный ход – нарочитое повторение слова «один»: «одна плоть… одна чаша… один жертвенник… один епископ». Таково Игнатиево понимание Церкви и ее единства: Церковь поместна, это собрание всех верных в одном месте (epi to auto); Церковь евхаристична, а значит, все верные собираются вокруг одного жертвенника, чтобы разделить один хлеб и единую чашу; наконец, Церковь иерархична, это не любая евхаристическая общность, но лишь та, которая признает главенство одного местного архиерея.
Единство Церкви, по Игнатию, – это не отвлеченный идеал, но практическая реальность, которую образует и делает видимой участие поместной общины в святых таинствах. Хотя епископ занимает здесь центральное место, единство нельзя рассматривать как нечто, приходящее извне, в силу юрисдикции; оно создается только изнутри, в акте евхаристического общения. Церковь – прежде всего евхаристический организм, который становится самим собой в совершении таинства вечери Господней «доколе Он придет» (1 Кор 11:26). Св. Игнатий в интерпретации о. Иоанна Романидиса снабдил меня недостающим и столь необходимым связующим звеном. Хомяков говорил об органическом единстве Церкви, но не связывал его с Евхаристией. Как только я осознал эту неразрывную связь между церковным единством и общением в таинствах, все стало на свои места.
Но где же мое место, если по-прежнему, будучи человеком «внешним», я не могу участвовать в таинствах Православной Церкви? В Пасху 1957 г. я впервые побывал на православной пасхальной заутрене. Я собирался причаститься утром в англиканской церкви (в тот год Пасха по православному и западному календарю совпадала), но после православной праздничной службы мне стало ясно, что это невозможно. Я уже встретил Христово Воскресение с Православной Церковью, встретил в полноте радости, неповторимо. Приобщиться после этого святых Тайн в другом месте означало для меня погрешить против истины, сфальшивить.
После той ночи я уже больше не причащался в Англиканской Церкви. Проведя несколько месяцев без Причастия, в сентябре 1957 г. я поговорил с Мадлен, женой Владимира Лосского. Она объяснила мне, насколько опасно пребывать на ничейной земле. «Так больше не может продолжаться, – убеждала она. – Евхаристия – наша таинственная пища: без нее вы погибнете».
Через несколько дней ее слова получили неожиданное подтверждение. Со мной произошло нечто странное, чего я до сих пор до конца понять не могу. Я пошел в храм в Версале, где тогда служил глава Русской Зарубежной Церкви архиепископ Иоанн (Максимович), ныне причисленный к святым. Он имел обыкновение служить ежедневно, и поскольку это был будний день, на Литургии присутствовали всего несколько человек: один или два монаха и пожилая женщина. Я вошел в храм почти в конце богослужения, незадолго перед выходом священника со Святыми Дарами. К причастию не подошел никто, но он продолжал стоять с чашей в руке и, склонив голову набок в характерной для него манере, пристально и даже как-то грозно смотрел в мою сторону (раньше он меня никогда не видел). Лишь когда я отрицательно покачал головой, он ушел в алтарь.
После литургии был молебен святому дня; по окончании молебна владыка помазывал присутствующих елеем из лампады перед иконой святого. Я оставался на своем месте, не зная, могу ли, будучи неправославным, подойти к помазанию. Но в этот раз он проявил настойчивость и властным жестом подозвал меня. Я подошел, принял помазание, и тут же вышел, не решившись остаться, чтобы поговорить с ним (впоследствии мы не раз встречались и беседовали).
Я очень удивился столь странному поведению св. Иоанна во время причащения. Мне было известно, что практика Русской Зарубежной Церкви требует обязательной исповеди перед Причастием. Несомненно, владыка должен был знать всех, кто приступает к Чаше. Да и в любом случае причастник, по крайней мере, в Русской Церкви – не мог прийти на службу так поздно. Но владыка обладал даром читать в сердцах. Не намекал ли он, что я стою на пороге Православия и больше не следует откладывать вход?
Как бы ни было на самом деле, но случившееся в Версале укрепило мою решимость. Если православие есть единственная истинная Церковь и если Церковь есть общение в таинствах, значит, прежде всего я должен приступить к таинствам.
Не смотрите на видимое…
Но оставалось еще одно сомнение. Если православие в самом деле – единственная истинная Христова Церковь на земле, то почему, спрашивал я себя, православная община на Западе кажется этнически и национально ограниченной? Почему она так мало заинтересована в миссионерском свидетельстве, раздроблена на «юрисдикции», к тому же нередко враждующие между собой?
Конечно, православные ни на миг не сомневаются в том, что они – в истинной Церкви. В обращении православных участников ассамблеи Всемирного Совета Церквей в Эванстоне (1954) читаем:
«И наконец, мы должны выразить наше глубокое убеждение в том, что только святая Православная Церковь хранит в полноте и неповрежденности «веру, однажды преданную святым». И это не за наши человеческие заслуги, но потому что Богу было угодно сохранить Свое «сокровище… в глиняных сосудах, чтобы преизбыточная сила была приписываема Богу, а не нам» (2 Кор 4:7)».
Мне казалось, что между православным вероучительными положениями и практикой церковной жизни пролегает непреодолимая пропасть. Если православные действительно верят, что они составляют единственную истинную Церковь, то почему они полагают столько препятствий на пути потенциальных новообращенных? В каком смысле Православная Церковь «одна», если в Северной Америке, например, существует, по меньшей мере, девятнадцать различных православных «юрисдикции», а в одном только Нью-Йорке насчитывается не менее тринадцати епископов? Некоторые из моих англиканских друзей говорили, что Православная Церковь «едина» не более, а в некоторых отношениях даже менее, чем Англиканская, так что я меняю шило на мыло.
И здесь мне снова помогли слова Владимира Лосского:
«Разве многие узнали Сына Божия в «муже скорбей»? Нужно иметь очи, чтобы видеть, и чувства, раскрытые навстречу Духу Святому, чтобы узнавать полноту там, где внешнее око видит одну ограниченность и недостаточность. (… ) Чтобы суметь распознать победу под видимостью поражения, силу Божию, в немощи совершающуюся, истинную Церковь в исторической реальности, нужно, по слову апостола Павла, принять «не духа мира сего, а Духа от Бога, дабы знать дарованное нам от Бога» (1 Кор 2:12)».
Глядя на эмпирическую реальность современного западного Православия, я видел явные «промахи», «недостатки», да и сами православные не отрицали этого. Но всматриваясь вглубь, за всеми немощами можно было увидеть также «истинную Церковь в ее исторической реальности». Этническая узость и нетерпимость Православия, пусть даже столь глубоко укорененные в нем, все равно не определяют сущности Церкви; это искажение, подмена ее подлинной природы (хотя в православном патриотизме есть, конечно, немало достойного). Что же касается множества православных юрисдикции на Западе, на то были особые исторические причины, и наиболее проницательные православные мыслители всегда видели в этом многообразии временное, преходящее, хотя и «промыслительное устроение». Кроме того, существует очевидная разница между разделениями в Англиканской Церкви и внутри Православия. Англикане по большей части едины во внешней организации, но принципиально отличаются друг от друга вероучением и богослужебными практиками. Православные же, напротив, принадлежа к разным юрисдикциям, непреложно едины в богослужении и вере.
И вот, в то самое время, когда меня раздирали сомнения, я получаю замечательное письмо от английского православного священника, жившего тогда в Индии, архимандрита Лазаря (Моора). Владыка Лазарь размышлял в нем о Православной Церкви:
«Я с болью в душе хотел бы предупредить Вас, что внешний вид ее [т. е. Православной Церкви] отчаянно жалок: нет почти никакого сотрудничества между национальными Церквями, мало ценится и используется наше духовное богатство, еле теплится миссионерский и апостольский дух, мало внимания к современности и нуждам нашего времени, трудно найти великодушие, героизм или действительную святость. Но мой Вам совет: не смотрите на видимое… »
Я старался следовать совету о. Лазаря. Невзирая на внешние и видимые недостатки Православия, я верил в «невидимое» (2 Кор 4:18) – в его принципиальное единство и целостность вероучительного, литургического и духовного Предания.
Чтобы войти в дом Православия, нужно было постучаться в какие-то двери. Но какую из «юрисдикции» выбрать? Более всего меня тянуло к Русской Зарубежной Церкви. Особенно привлекала ее верность литургическому, аскетическому и монашескому наследию Православия. Еще в шестнадцать лет я прочел книгу Элен Уодделл «Отцы Пустыни» и с тех пор буквально «заболел» историей восточного монашества. Большинство православных монастырей на Западе, в том числе и те два женских монастыря, в которых меня так гостеприимно принимали – Благовещенский в Лондоне и Леснинской Божией Матери под Парижем – принадлежали Русской Зарубежной Церкви. Восхищало меня и то, как Русская Зарубежная Церковь почитала новомучеников, претерпевших за веру под советским игом. Но, с другой стороны, меня не устраивала каноническая изоляция ее Синода. В 50-е годы она была еще не столь велика, как впоследствии: духовенство Зарубежной Церкви регулярно сослужило с епископами и священниками Вселенского Патриархата. Но я видел, как эта Церковь все резче отсекает себя от православной полноты, и это очень тревожило меня.
Если бы в Англии, как во Франции, была русская епархия Вселенского Патриархата, я наверняка пошел бы туда. Но альтернативой Русской Зарубежной Церкви в Англии были только приходы Московского Патриархата. В Западной Европе к нему принадлежали такие значительные личности, как живший в Париже Владимир Лосский, о. Василий Кривошеин (он тогда служил в Оксфорде) и служивший в Лондоне о. Антоний Блюм (ныне митрополит Сурожский) в Лондоне. Однако я чувствовал, что не смогу войти в Церковь, епископы которой, находясь в подчинении у коммунистов, должны время от времени петь хвалы Ленину и Сталину, но не вправе признать новомучениками жертв большевистского террора. Я ни в коей мере не собирался судить мирян, обычных верующих, живущих в Советском Союзе в условиях жестоких гонений, и не думал, как не думаю и теперь, что, окажись я в их положении, был бы хоть в малой мере способен на ту поистине героическую стойкость, какую проявляли они. Но, живя по другую сторону коммунистической «стены», я ни за что не мог принять и разделить те заявления, с которыми от имени Церкви выступали «первоиерархи» Московского Патриархата. Как сказал мне протопресвитер Русской Зарубежной Церкви в Лондоне Георгий Шереметев, «в свободной стране мы должны оставаться свободными».
При огромной любви к русской духовности я, тем не менее, все острее осознавал, что наилучшее для меня – присоединиться к греческой епархии Константинопольского Патриархата в Лондоне. Как филолог-классик, я хорошо знал греческий язык Нового завета и византийское наречие, а вот с церковнославянским знаком не был. Принадлежность ко Вселенскому Патриархату освободила бы меня от необходимости выбирать между враждующими русскими группировками, но тем не менее, открывала возможность поддерживать отношения как с членами общин Московского Патриархата, так и с теми, кто принадлежал к Зарубежной Церкви. Но, что более важно, Константинополь всегда будет оставаться «Церковью-матерью», от которой русские восприняли христианскую веру, поэтому я воспринимал Константинопольскую кафедру как ту, которая более других отвечала моему стремлению к истокам. И еще: на мой взгляд, если, в конце концов, Православие в Западной Европе достигнет организационного единства, это произойдет только пастырскими стараниями Вселенского Престола.
Поэтому я снова пришел к епископу Иакову Апамейскому, и он, к моей великой радости, согласился тут же меня принять. Правда, при этом предупредил: «Пожалуйста, поймите: мы никогда и ни при каких обстоятельствах не рукоположим вас во священники; в священном сане нам нужны только греки». Это меня не беспокоило, ибо я полностью вверил свое будущее Богу. Мне было достаточно того, что двери, наконец, открылись, и я вошел в них, ни на что не претендуя. Я воспринимал свое принятие в лоно не по «праву», не по «заслугам», а по свободной и ничем не заслуженной благодати. А когда владыка Иаков определил моим духовным отцом о. Георгия Шереметева, я втайне обрадовался, ибо таким образом мог оставаться близким к Русской Зарубежной Церкви.
Вот так я и подошел к концу своего пути, или, вернее, к новому и трудному отрезку той дороги, которая открылась мне в раннем детстве и продолжится, милостью Божией, вечно. В пятницу Светлой Седмицы 1958 г., в праздник иконы «Живоносный Источник», владыка Иаков миропомазал меня в греческом кафедральном соборе св. Софии в Бейсуотере, в Лондоне. Наконец-то я вернулся домой.
О. Лазарь предупреждал, что в Православной Церкви «трудно найти великодушие, героизм или действительную святость». Теперь, после более чем сорокалетнего пребывания в ней, я могу сказать, что он был слишком критичен. Несомненно, мне везло гораздо больше, чем я того заслуживаю, но почти везде я находил в Православной Церкви искреннюю дружбу и сострадательную любовь, а кроме того, мне посчастливилось встречать живых святых. Все грозные предупреждения об отрыве в случае перехода в Православие от родного народа и культуры оказались напрасными. Я убежден, что во вселенском Православии я стал не менее, но Даже более англичанином, ибо заново открыл древние истоки своей культуры, чья христианская история начинается задолго до разделения Церквей. Вспоминаю, как вскоре после моего перехода я беседовал с двумя греками. «Как же, наверное, тебе тяжело расставаться с Церковью твоих отцов», – заметил один из них. На что другой возразил: «Но ты не покинул Церковь отцов, наоборот, ты вернулся в нее». Он был прав.
Стоит ли говорить, что моя жизнь в лоне Православия далеко не всегда была «небом на земле». Нередко я впадал в глубокое уныние. Но разве Сам Иисус Христос не говорил, что быть Его учеником – значит нести крест? И тем не менее сорок лет спустя я снова от чистого сердца повторю: мое переживание Православия на той, первой в жизни, всенощной 1952 года было верным и истинным. С тех пор я не разочаровался.
Позволю себе лишь одну оговорку. Конечно, я не мог понять этого в 1952 году, но сегодня все яснее вижу исключительно таинственный и вместе с тем парадоксальный характер Православия. Сущность этого парадокса в XX веке вернее всего определил о. Лев Жилле, выходец из западного мира, избравший для себя трудный путь Православия:
«О странная Православная Церковь, столь бедная и столь слабая… чудом прошедшая сквозь все множество превратностей и тягот; Церковь противоположностей, столь традиционная и в то же время такая свободная, столь архаичная и, однако, живая, столь обрядовая и вместе с тем так глубоко личностно-мистическая; Церковь, где так бережно хранится бесценная евангельская жемчужина, хотя и нередко под слоем пыли… Церковь, о которой так часто говорили, что она не способна к действию, и которая тем не мене, как никакая другая, умеет воспевать пасхальную радость!»